– Алло, – сказала я в трубку.
– Заберите Глафиру из больницы, – отчеканил женский голос.
– Глафира в православном интернате! – ответила я.
– Уже нет. Ей сделали операцию под общим наркозом. Она принципиально полгода ногти на ногах не стригла!
– Что за безобразие?! – не сдержалась я.
– Мы отправили ее в больницу. Я православный педагог. Мы с нее носки не снимали, не проверяли. И учтите: заберете из больницы, в амбулаторных условиях надо проглистогонить. У нее опять глисты.
– Повезло покойникам, – вставил подошедший ко мне Лев Арнольдович. – Им ногти стричь не надо! Лежат себе в могиле спокойно!
По дороге в больницу мы разговаривали о будущем; я сетовала, что неизвестно, когда удастся выплатить кредит, а Лев Арнольдович, не зная, что Рахиль рассказала мне правду о завалившейся набок хибаре, похвастался:
– У меня в Сибири есть большой дом, вот продам его за миллион рублей и разбогатею!
– А потом что сделаете? – спросила я.
– Ну… – Лев Арнольдович задумался. – Помогу тебе дневники издать, детям хорошее образование дам…
– На добрые дела, значит?
– Да! – кивнул он и отвернулся.
Глафиру мы забрали.
До двух часов ночи она смотрела телевизор, а мне с Ульяной и Любомиром в полседьмого нужно было ехать к Диме – опять появилась работа. Но Глафира заявила:
– Я больная! Мне все можно! – И показала на две забинтованные ноги.
Пришлось уступить.
Вытащив из общей кучи на полу одеяло и подушку, по которым весь день топтались взрослые и ребятишки, я, согнувшись, проникла в кухню и улеглась на узкую деревянную лавку, решив остаток ночи провести на ней. При малейшем шорохе я не стеснялась в выражениях:
– Вон отсюда! Пошли прочь, паразиты!
Домочадцы, лезшие в дыру, чтобы попить из-под крана водицы, молниеносно разбегались.
В отличие от них, бездельников, мой рабочий день начинался рано.
После работы я купила в магазине хлеба и сыра, чтобы Христофор, Аксинья, Глафира и Лев Арнольдович поужинали. Не забыла и лекарство от глистов.
– У нас в доме снова такая грязь, что, если так и дальше пойдет, вернутся тараканы, – весело встретила меня Глафира.
– Тюка – феминистка! Она ходит на митинги, а меня бросает с детьми. И не кормит! – жаловался Лев Арнольдович, обрадовавшись хлебу и сыру.
Марфа Кондратьевна собиралась на митинг, как на парад, обвешавшись разноцветными ленточками.
– Ночь людей, не согласных ни с чем! За голубых и розовых! Будем митинговать до рассвета! Идем с нами, Полина! – позвала она.
– О нет, это заразно, – ответила я. – Пока у вас не завелись тараканы и мыши, пойду выгребать мусор.
Марфа Кондратьевна смерила меня презрительным взглядом:
– Если думать о чистоте, мы не сделаем в России революцию!
Взяв картонную коробку с миниатюрными календарями, на которых красовалась физиономия Ходорковского, Марфа Кондратьевна пояснила:
– Буду раздавать бесплатно! Чтобы все знали – невинного человека осудили! Героя! За свои деньги напечатала. С одной стороны полезная штука – календарь, а с другой – портрет осужденного…
Вернувшись с пустой коробкой под утро, Марфа Кондратьевна решила подискутировать на тему защиты Ириса Тосмахина.
– Надо и с его портретом календари и пакеты заказать, – потирала руки правозащитница.
Лев Арнольдович, привстав с диванчика в прихожей, где дремал, обложившись кошками, не удержался от замечания:
– Защищать надо по совести, а не с хитростями, Тюка.
– Я верующая христианка, а Тосмахин – атеист, значит, мракобес, – заявила в ответ Марфа Кондратьевна.
– Так нельзя говорить о том, кого защищаешь! – заспорил Лев Арнольдович.
– Ты сам атеист! Атеист! – заорала Марфа Кондратьевна, перебудив всех. – Как я еще тебя в доме терплю, безбожника!
– Ага, – нашелся Лев Арнольдович, – атеисты мы, значит, пред тобой, пред святой матроной Тюкою. – И тут же сочинил стишок: – Атеистик-дурачок! Превратись в половичок!
Окончательно проснувшись от громкого спора, мы с детьми зашлись от хохота, а Марфа Кондратьевна сказала, строго посмотрев на шкаф:
– Последнюю неделю ты, Полина, Любомира и Ульяну нянчишь. Отдам их в детский сад!
И я, и Тюка – мы обе прекрасно знали, что ни один детский сад в радиусе ста километров их не возьмет. Никто не хотел закрываться на карантин из-за антисанитарии. Но это был тревожный звоночек для меня – скоро на улицу.
Христофор и Ульяна затеяли сражение плюшевыми зверятами: крокодилом и питонами. Дети брали друг друга в плен, бегали по квартире, визжа и хохоча. Соседи шум стоически терпели, а Тюка злилась.
– Полина, сейчас же запрети им играть! Не могу их слышать! Пусть заткнутся! – орала она.
– Ты никогда не играешь с нами, а Полина играет! – сказал матери Христофор, а затем добавил: – Я люблю Полину больше, чем тебя!
– И я! И я! – поддержали брата Любомир и Ульяна.
Глафира заплакала:
– Любомир с Ульяной пойдут в садик, а Полину прогоните? Так, что ли? Что же мы будем делать?!
Марфа Кондратьевна скривилась:
– Нет, не прогоним пока.
Виктории помощь на сегодня не требовалась. Взяв Любомира, Ульяну и Христофора, я отправилась с ними в зоопарк, где они ни разу не были. Мы смотрели на слонов и жирафа. Запускали бумажные кораблики в ручейке. На территории зоопарка меня не оставляло острое чувство безысходности, я просто физически ощущала, что всем обитателям зоопарка плохо, что они несчастны. Печальные пленники бессмысленной и жестокой тюрьмы. Дети с любопытством рассматривали зверей, а у меня в глазах стояли слезы. Сколько еще должно пройти столетий, чтобы у людей включилось сознание, или они так и останутся на примитивном уровне бездушных потребителей…
Запертый с Глафирой и Аксиньей в четырех стенах, Лев Арнольдович напился вина и стал читать стихи. Желая добавить горячительного пойла, он вытащил из закромов спиртовую настойку на меду. Марфа Кондратьевна пыталась бутылку отнять, и когда мы вернулись, они забавно боролись.
– Изыди, Тюка! – надрывался Лев Арнольдович. – Изыди, глупая баба!
Отхлебнув спирта с медом, он начал истошно орать строки Лермонтова.
Соседи колотили в стену чем-то звонким, похожим на половник, и матерились. Лев Арнольдович прислушался, глотнул еще алкоголя, а затем сочинил:
Смотрю я в глубь глубин
И, не моргнувши глазом,
Доживши до седин,
Все выпиваю – разом!
Мама жила без малейшей помощи от государства или правозащитников – никаких компенсаций на лечение и жизнь после войны. В столице у нее не было даже места на шкафу, как у меня. Раз в неделю я отправляла ей гроши, все, что зарабатывала, оставляя крохи себе и детям на еду. Мама сообщала последние новости: болит сердце, она ходила в сельский Дом творчества, где молодая цыганочка – дочь соседа Ворона – танцевала на празднике.
– Пальцы