VII
Спозаранку пятнистая Майка цокает каблучками копыт по мозаичной площади кинотеатра «Машраб», который недавно вырос из стекла и бетона на проспекте великого Навои…
Босоногий Минька в сиреневых шортиках и алой футболке бежит ей навстречу с Капан-базара из нонханы [35]. В авоське дюжина свежих, еще горячих лепешек: десять – домой, одна – для Майки и еще одна – для себя. Ее он сейчас и съест за компанию…
Корова издали чувствует Мишку. Остановилась, кивает ему. Здравствуй, Минька. Здравствуй, Минька. Чем ближе Мишка, тем чаще кивает корова.
– Привет, – машет ей Мишкина рука.
Морда тянется, хочет поцеловать.
– Только давай не слюнявь меня, Майка.
Куда там… Лизнула разок – и умылся Мишка.
Потом он сидит на прохладных еще ступеньках киношника, рвет пополам лепешку, рябую от конопушек кунжута. Сам жует и корову не обижает.
Над ними изумительно гладкое небо и слова поэта Машраба, сложенные из голубого бетона под козырьком перекрытия:
Я не гений,
не дух небесный,
А человек, родившийся в Намангане…
Мишка – тоже «родившийся в Намангане»…
Оно, конечно же, не столица… Но, с другой стороны, где родиться, его никто не спросил. В Намангане так в Намангане… Да, Наманган – естественно, не Ташкент… Но, опять же, и Ташкент – далеко не Москва… Так что живи и радуйся – это тебе не Чует и не какой-то затюханный Тураурган, для которых и Наманган – столица…
А все одно: лучше всего человеку там, где его дом. Вон певец наманганский Машраб триста лет назад жил, а люди помнят его…
Вот и Майка хотя бы… тоже чужая вроде бы, чья-то корова, а Минька ей – все равно что свой… Съели лепешку на пару, съели вторую.
– Ну ладно, Майка, пора мне – дела.
Мишка бежит дальше под чинарами по широкому тротуару. Майка медленно чешет за ним. Но у Миньки всего две ноги, хоть и длинные, но всего лишь две, а у Майки – целых четыре. Вот и скачут они в шесть ног по пыльному тротуару. Мимо гордых маяков швейного производства на Доске почета. Мишка давно приметил, что Доска эта серая, а сами маяки на ней больно хмуро-серьезные, будто бы и почет им не в радость…
И дальше, дальше мерят тротуар проспекта Навои две босые ноги и четыре копыта, мимо какой-то крашеной фанерины с надписью «Все лучшее – детям!». Раньше Шахновский обязательно остановился бы перед этой фанеркой и попросил бы у нее хоть чего-нибудь из всего лучшего… Но не теперь. Сейчас ему некогда. Завтра у Миньки гос в музыкалке. Он торопится за фоно…
А я утонул у Шахновских в белом мохнатом кресле, жду, когда же гений нацелуется уже с коровой Майкой…
– А у тебя как дела? – кричит мне из кухни Нина Михайловна, Минькина мама. – Как поживает твоя поэзия?
– Да ничего поживает… – бурчу я в ответ.
На террасе звонко зашлепали босые ноги о крашеный пол. И Минька, влетая в комнату, сразу же заполняет собой все пространство. Худой он и длинный, Минька, а места в пространстве все равно занимает много… Тесно от Миньки становится.
– У него, мамуля, потрясные результаты… – грохочет с порога он. – Большой узбекский шоир [36] Рамз Бабаджан лапу ему пожал. Вот так…
Сидим за круглым, каким-то старинным, с выгнутыми ногами, столом на террасе. Макаем кусочки лепешки в пиалку с медом. Из других пиал зурпаем прозрачную янтарную влагу.
А потом Шахновский идет за рояль. И там он волшебник. Завтра он «на ура!», «на бис!» исполнит La Gazza Ladra [37] Россини. Государственная экзаменационная комиссия в полном составе будет ему аплодировать стоя… ГЭК – стоя!
Нет, такое, конечно, бывает… В Намангане завтра такое тоже случится. Впервые…
А сегодня Мишка только еще разминается. Нет, он не играет, он седлает твои чувства… Он сажает на них извилины… Он бросает в руки извилинам вожжи нервов. И вся эта упряжь величаво гарцует, покорная диалектике музыкальных пассажей. От такой езды я, утонув в широченном кресле, проваливаюсь в небытие… И там сквозь туман, застлавший сознание, вижу, как Мишка Шахновский верхом на своей gazza ladre Майке гарцует по проспекту Алишера Навои сдавать выпускной экзамен по музыке. За ними выстраивается и медленно движется длиннющий кортеж автомашин…
– Ну и как, Гудя? – доносится откуда-то издалека. А я не могу очухаться: извилина застряла где-то в стременах… Я еще еду, еду…
Визг Нины Михайловны: «Ми-инька! Ой, Ми-ишень-ка!..» – окончательно вышиб меня из седла. Шмякнулся об асфальт… и очнулся в кресле.
В широком окне зала, на подоконнике, лежит Майкина морда, смотрит на окружающих невинными глазами и с изысканным наслаждением жует любимую бегонию Нины Михайловны…
– Я пришибу сейчас эту скотину, – кричит, чуть не плача, Шахновская. – Ой, Миша, смотри, что наделала эта паршивая тварь!
Мишка подходит, спокойно берет Майкину морду руками и сбрасывает за окно… от греха подальше.
Потом, обнимая всхлипывающую Нину Михайловну, нежно шепчет:
– Ну успокойся, мамуленька. Давай без условностей, – ласково просит он. – Бегония новая отрастет. Ты знаешь, в Индии, между прочим, вообще коров одной только бегонией кормят… Они там жиреют от этого. А наши несчастные нетели… Ты только на них посмотри – и стыдно, и жалко.
VIII
А потом Майка пропала. Куда она исчезла, куда запропастилась, доискаться мы с Мишкой, как ни старались, уже не смогли. Шахновский даже не знал адреса дома ее хозяина… Не стало нашей Майки – вот и все дела.
По тротуарам ходили какие-то мелкопородные бушуевские телки – и цветом, и ростом, и запахом, и повадками нечто среднее между овцой и ослицей… Только вымя коровье… А мы искали свою gazza ladru…
Вообще в жизни стало происходить что-то совсем непонятное. А может быть, это мы сами кое-что в жизни начинали понимать…
Рамз Бабаджан сказал:
– Гудя, это детство твое ушло…
Мы сидели на лавке в сквере Революции, в самом центре Ташкента.
– Не ищи свою священную корову, – советовал мастер. – Вот тебе слово Пушкина: «Ты – царь! Живи один…» Все мы немножко сумасшедшие… А ну-ка, как бы ты это выразил?
– За всех отвечать трудно, – отвечаю ему, – а про себя, пожалуй, вот так:
Проспекты, улицы, дома
Насупились во мраке тучей…
Мне кажется: схожу с ума
Извилин лестницей скрипучей…
– А что? Неплохо…
Это хвалит меня усто… [38]
– Когда