— Позвольте, милый, я же не шмара, заигрывать со мной неча...
И зуб его короткий, «фикса», блеснул, словно лезвие ножа. Отвернулся, не говоря больше ни слова. Конечно, он знает о нем все.
Роман снова сел на койку и стал тупо следить, как опять летают полтинники в руках пареньков.
Выделялся среди них этот белобрысый, быстрый, ловкий, нахальный. Напомнил он Колючку. Такой же был белобрысый и верткий. Всех вел за собой. И его повел из колонии, тринадцатилетнего Ромку. Теперь ему тридцать пять — и только четыре года человеческой жизни. Эх, кабы не война.
— Эй, — махнул он белобрысому. Тот поднялся, подошел, остановился у нар.
— Чего тебе?
— Ты сам-то фартовый, видать, — положил ему руку на плечо Роман. — Тебе уж так, видно, выпала судьба, крест, что ли, — по «коробочкам», по шалманам, по судам. А ребятишек-то ты бы оставил, они смирные.
— Ты кто такой? — окрысился подросток. — Иль воспитатель? Так я их послушал немало в колонии.
Он встал, снова вернулся, что-то сказал приятелям — те недовольно посмотрели в сторону Буренкова. Ну да, сейчас они храбры, жизнь для них потому что стоит на одном месте. Что скажут, когда будет тридцать пять и будут вот, как он, лежать на нарах в камере, а впереди, где-то совсем недалеко, приговор суда. Он снова вспомнил Колючку. Он встретил его на Севере. Его привезли откуда-то с юга в одной партии с таджикскими басмачами — шел в легком пиджачке и тонких затертых брюках. Увидев Буренкова с бикфордовым шнуром на шее, удивленно разинул рот и приподнял кепочку, и в улыбке — не понял Буренков — то ли презрение, то ли почтение и уважение. Он больше его так и не видел. Стройка была велика, на сотни верст. Где был Колючка, кем работал — мало интересовало тогда. Это было его мрачное прошлое — этот маленький человечек с юрким лицом и острыми глазками, кривой ухмылочкой.
Сейчас захотелось узнать все про Колючку. Интересно, кем он вышел на свободу, где он сейчас?.. Подсел сосед по нарам, молодой мужчина с неприметным лицом, шепотом спросил:
— Тебе не было еще суда?
— Нет, не было.
— Меня на завтра обещали. Или фронт или десять лет.
— По какой статье?
— Убийство, неумышленное, — мужчина посмотрел виновато. — В поезде мужик стал спихивать меня с подножки. А я сапогом его в голову. Как думаешь, что дадут?
— На фронт пошлют, — ответил равнодушно. — Мужик ты здоровый. Почему не взяли раньше?
— На броне был.
— Ну, прощай бронь, только и делов. Не бойсь...
Он похлопал по плечу соседа, и тот, криво улыбнувшись, встал с койки. Отходя, точно спохватился:
— Тебе тоже суд будет?
— Что ж мне, манная каша, что ли? — ответил зло.
Он подошел к окну, оно сверкало крестами решеток. Туда пробивался свет дня, брезжил. Значит, там, на воле, было солнце. Здесь — один электрический свет. Достать бы до решеток. Сзади в двери щелкнул «глазок», и он понял: за ним следит милиционер.
До вечера его не покидало ощущение приближающейся опасности. На ужин выдали привычное — крутой ячневой каши, по кружке кипятка. Каша была без соли, кипяток горяч. Во время еды то и дело били зенитки неподалеку. Всю ночь он ворочался, старался не заснуть. И под утро, когда встал тот, с копной волос, он выкрикнул:
— Эй ты, разобью башку!
Парень остановился возле его койки, помедлив, пошел к параше. В руках у него ничего не было. Но назад пошел уже с другой стороны. Значит, надо ему было пройти мимо Буренкова. Сегодня, Роман, победил ты сон, а вот завтра... Завтра будешь спать, как нанюхавшись кокаина. И тогда они подойдут к тебе бесшумно.
8.
— Я так и знал, — пробурчал Буренков, вваливаясь в комнатку, ту самую, в которой недавно сидел с Римкой. — Так и знал, что опять будет допрос.
Коротков взял портсигар. Он сделал вид, что не расслышал слов.
— Закури. Садись и закуривай!
Буренков сел, осторожно вытянул папиросу негнущимися пальцами, сунул к губе. Закурив, уже мирно спросил:
— Надеетесь все же вы, что я темню, гражданин начальник? Вот безвинно я влип, ей-богу.
— Верю я тебе, — отозвался Коротков.
Буренков похмыкал уже смущенно.
— Получили мы дело, — заговорил Коротков. — Познакомился я. Ну и цепь, целая цепь...
— Ошибки молодости, — сказал, склоняя голову. — Значит, война, а дело мое берегут? Выходит, что надо беречь.
— В Тамбове был?
— Было такое дело. Там две кассы. Мелочь одна...
— В Харькове?
— Сейф.
— В Твери?
Буренков вспомнил гостиничный номер: темная мебель, ковры, люстра и чемоданы какой-то важной семьи.
— Да, там мы совершили кражу в гостинице.
— Поезд Москва — Ярославль?
— Это артельщики ехали с деньгами. Взяли деньги на «экс» [13]. Прыгали на ходу...
— А что до этого?
Буренков оторопело глянул на него. Он поперхнулся дымом.
— Ну да... Был же ты когда-то просто рабочим. Этого в деле нет. В графе профессия — «конфетчик».
— Я даже и не помню того времени. С двенадцати лет в колонии. За бревно. Хотел продать на жратву. Стащил в Москве на станции. Попал в облаву...
— А раньше?
— А раньше и верно конфетчиком был. В Ярославле у конфетчика Култышкина. Вертел конфеты. Черное житье было. Хозяин выгнал меня, потому как сыну нащелкал. Лез все ко мне, смеялся, щипал. Взял я мутовку для масла и нащелкал. Хозяин меня выгнал. Осенью было. До полуночи сидел в сарае, потом по улицам бродил. Приютил сосед, накормил, дал денег на дорогу. Тогда я и уехал в Москву. А в Москве знакомый отца по Чухломе в газетчики устроил. Может, до сего бы к типографии прилип, а тут война да голод. Тогда-то и бревно спер. Будь оно неладно, попало на глаза. С бревна все пошло... А что это вас заинтересовало? — удивился вдруг. — Никогда меня про это не спрашивали. А только — как взял сейф да с кем был...
Коротков засмеялся, закачался на стуле. В решетках окна заплясали солнечные блики.
— День сегодня какой, — проговорил он. — Как начало осени. Не подумаешь, что уже ноябрь.
Буренков покосился на окно, сказал тихо, печально: