— А как я на левый берег?
— Пашка перевезет. Павлуха! — обернулся он к сыну. Тот крякнул недовольно:
— Только что из лодки и опять.
— Надо помочь мужику.
Павел поднялся, нахлобучил ушанку, набросил фуфайку и застучал деревяшкой к дверям.
— Только помалкивай, как поедем, — предупредил он, когда они спускались к лодке. — Тут Ковригин разгуливает да его помощничек, такой ли прыткий. Следят, куда да зачем.
— Ладно, — ответил.
Он устроился на корме, и весь путь от берега до берега, а было тут не меньше двух верст, сидел, глядя в черную воду, от которой так и несло ледяным холодом. Причалив к берегу, Павел с какой-то облегченной радостью сказал:
— Так и дуй берегом, не сворачивай никуда.
И сразу же отплыл, не сказав прощальных слов, как полагается у добрых людей.
Он присел на корточки возле кирпичной кладки, оставшейся от разрушенного дома, и уставился слепо и бездумно на эти черные глыбы воды. Он мог идти куда угодно. Он мог и правда пойти туда, в деревню, и тогда никто: ни Коротков, ни эти два уполномоченных с острова — не узнал бы о разговоре в стареньком доме возле часовенки. Но Коротков верил ему. Да и как не верить: куда бы идти по ночи сейчас? Странно только, почему об этом не подумал Курочка, почему он так легко и просто выпустил его, не предложил ночлега, не оставил до утра. Если боится милиции, мог укрыть в чужом сарае. Почему он дал направление сразу на эту бабу Маню. Может быть, Илья уже сказал о нем, предупредил? Дал приметы? И теперь Курочка распознал его. Как просто дал он адрес этой бабки, как просто его выпроводил. Он мог бы сказать, что не знает никакого Емели, мог сразу вытолкать его. Но он сказал, что знает Емелю, он дал адрес. Что это значило бы?
Буренков посидел еще немного, и ветер, дувший ему в лицо, стал размазывать скупые редкие слезинки на щеках. Он затосковал вдруг. Это находило — он называл такое чувство «уксус». «Уксус» жег ему сердце, он жег глаза до слез, он выворачивал внутренности. Бывало, в лагере, на нарах, под песни блатных, приехавших со всех концов страны, находил на него этот «уксус», и он свирепел и лез в драку к уголовникам, и он бил, и его били, бывало, до того, что уносили в лазарет.
— Эй, — тихо сказал Буренков, заметив на берегу кошку.
Она вытянулась в струну, он видел ее горящие глаза и хохотнул вдруг:
— Штраф с тебя, кошка, за нарушение светомаскировки.
Послышался мерный хруст сухих веток. Он оглянулся и увидел идущих по берегу троих людей и понял, что это Коротков и оба оперуполномоченных с острова. Значит, дождались, когда вернулся Павел, тоже взяли лодку и приплыли сюда. И выходит, что ему никуда бы не укрыться от них.
— Эй, Роман Яковлевич! — окликнул Коротков.
— Я это, — отозвался с трудом.
Они подошли, встали над ним.
— Ну, что? — спросил, присаживаясь на корточки рядом с ним, Коротков. — Есть данные?
— Есть. Баба Маня в Завражье. А больше ничего не сказал. Мол, пустит переночевать.
— Не густо, но след, — сказал Коротков, — и то ладно. Мы еды тебе принесли.
— Не надо, — помотал головой Буренков. — Поел я у Курочки. Больше не хочу.
— Ну, смотри.
— Может, тут обман? — сказал Ковригин. — Может, и нет никакой бабы Мани.
— Идти надо, — ответил Коротков.
— Может, зря пойдете, — вставил тут Буренков. — А потом мне навесите статью... Больно и быстро меня проводил этот мужик. Блат с блатом могут поговорить, а этот быстро в лодку меня...
Саша засмеялся.
— Что смеешься? — спросил Ковригин.
— Да простое дело. Избавиться скорей, чтобы не влипнуть. А баба Маня, по-моему, есть в Завражье. Я же из Колягина, в семи верстах. Есть там такая старуха. Курит она и бродит много. С сестрой жила. Имени не помню точно, но, наверно, она и есть.
5.
Они шли в сплошной снежной мгле. Снег валил с неба, мягко покрывая черную прибрежную полосу вдоль Рыбинского моря. Чахлые кустарники, оголенные по-осеннему, постепенно одевались белым саваном. Поблескивали камни в свете фонариков, которые время от времени зажигали милиционеры.
Кой-где возле берега покачивались лодки, их черные бока казались обгоревшими. На кромке воды угадывались какие-то птицы, может чайки, или же запоздавшие с отлетом утки, или же грачи. Редкие деревни вставали поодаль от берега. Они не заходили в них, держа путь все дальше, по направлению к Завражью. К рассвету сделали остановку в пустом сарае на берегу. Разожгли небольшой костерок — дым от сырых веток быстро закружил голову.
Коротков вышел из сарая, глянул на небо. Сырые хлопья падали лавиной, и, подобно гусеницам, ползла за шиворот вода. Зачавкал снег, рядом встал Буренков. Он тоже смотрел в небо и ежился от тающих хлопьев.
— На Север привезли, помню, тоже снег валил. А я в пиджаке, в сапогах-хроме. До печенок холод достал. Не верил, что и выживу.
Он добавил:
— А может, и остаться там бы навсегда, к лучшему.
Коротков теперь смотрел на море. Черная, порхающая снегом мгла окутывала воду, все так же неумолчно гремели волны у камней. Он думал о Буренкове. Кто он? Вор, грабитель, вскрывавший сейфы, останавливавший крестьян на трактах, за которым полжизни тюремных нар. Сабан, к которому великое почтение в уголовном мире. Кто он сейчас? Таит ли что? Или живет честно? Такой ли он, как тогда в Туфанове, с обломком ножа в руке?
— С чего такой разговор, Роман Яковлевич?
— С того, что палю блатных.
— Это потому, что милиции помогаешь?
— С того...
Коротков прошелся по хрусткому снегу, пряча лицо в ворот плаща.
Снова остановился рядом с Буренковым:
— Ты не милиции помогаешь, Роман Яковлевич, а Родине.
— Родина... Домзак — была моя родина.
— Нет, это не закон и не домзак. Это ночь, земля, вода, море, снег над головой, вот этот старый сарай... Все это будет чужим, если армия отступит снова. Здесь будут бои, если немец пройдет за Москву. А уголовники где-то рядом, в их руках оружие, динамит. Это те же враги. Помогая