Вообще, такое предчувствие, что скоро наступит конец света. Земля у нас иногда движется.
На улице продают мимозы, фиалки, тюльпаны, зажигалки, сумки и кожаные ремни.
Открылось кошачье кладбище, с собаками вход запрещен.
Вчера исполнилось сто лет со дня смерти Достоевского. В русской библиотеке имени Гоголя в Риме по этому поводу был дан чай с просьбой о пожертвовании на библиотеку. Больше всех, как всегда, напился восьмидесятилетний Дюкин, хозяин библиотеки, в прошлом — личный адъютант Врангеля. Кто-то пожертвовал десять тысяч лир. По-русски говоря, «трешку».

Я пишу эту историю о том, как я вас ненавижу. Ты мне так действовал на нервы, что я от злости влюбилась в тебя. Боже мой, сколько я вынесла из-за тебя. Вот история для твоих детей, если они у тебя будут, если не будут, то еще лучше.
Москва, март, гололедица, прием в роскошном особняке нашего приятеля, посла Венесуэлы. Я — в длинном вечернем платье и золотых туфельках, и ты, напившийся, как свинья, весь вечер следишь, с кем я танцую, и от этого напиваешься еще больше. Выходим из подъезда особняка, и ты тут же падаешь под ноги изумленному милиционеру, кое-как поднимаешься с моей помощью и, уже цепляясь за меня, балансируешь на своих высоких каблуках, которые я же и выписала тебе на свою голову из Парижа. Но не проходит и двух минут, как ты, словно пес, летишь теперь уже мне под ноги, я падаю вместе с тобой. Проклинаю алкоголь, гололедицу и свои тонкие каблуки, и тебя в первую очередь. Но на этом «волшебный» вечер не заканчивается. Как всем известно, поймать такси в полчетвертого утра на Садовом кольце ранней весной по календарю, и все же — зимой в реальной действительности, невозможно. Мы стоим и ждем, стоим минут пятнадцать, но все же не настолько холодно, чтобы мои нейлоновые колготки снимать потом вместе с кожей, как это было однажды.
Я голосую и — о, посланник Бога, добрый дядя! — останавливается серая «Волга», и дядя говорит: «Садитесь». Тебя, пьяную свинью, я почти что укладываю сзади, а сама сажусь на переднее сиденье. Минут через десять ты бьешь шофера ногами. Насмерть перепуганный частник резко останавливается, от этого машину заносит, и мы чуть не врезаемся в столб. Шофер дрожит и просит нас выйти из машины:
— Девушка, я из-за вас остановился, холодно, зима, знаю ведь, что машину здесь не поймаете, что же это он делает?! Мы ведь разбиться могли!
При этом наши лица повернуты в твою сторону, ты же бормочешь, хрюкаешь и подхрапываешь. В этом бульканье мы различаем твой праведный гнев на меня и на шофера, с которым я якобы флиртую.
— Извините, — говорю я шоферу, — я вам сто рублей дам, поехали, он теперь смирный будет.
— Да ведь я не из-за денег, — бормочет изумленный шофер, — мне вас жалко стало. — Но все же заводит мотор.
Ты еще два раза падаешь, но теперь — перед домом, и мне все равно. Я тащу тебя по лестницам, ты вваливаешься в нашу маленькую чистую квартиру и тут же блюешь на пушистые белые ковры.
Я волоку тебя в ванную, и холодный душ льется тебе на твой бархатный костюм и батистовую рубашку, на твою безбородую рожу, по которой я хлещу руками и — опять же — на белые-белые, пушистые ковры.
Из ванной ты ползешь уже сам и, совершенно голый, ложишься на оленью шкуру в углу. «Ангел ебаный, ангел ебаный!» — с этими благословенными словами ты отходишь ко сну.
Здравствуй, русская женщина Марья Васильевна! Историю эту я взяла из твоего рассказа и из рассказа «про моего» Натальи Ивановны. Передайте привет Ксении Лукиничне и ее подругам.

— Кем вы мечтали стать в детстве?
— Сексуальным маньяком!
«Елена» по-гречески — факел, я — мрачное факельное шествие. Мне снится подвал с тигрицей и женщина, которая ее кормит и любит. Я знаю, что вот сейчас, если она спустится в подвал, то та начнет ее целовать, а потом растерзает. Я знаю, что это случится, но не скажу, ведь это я та женщина, которую должна растерзать тигрица.
Вы знаете, сколько мне лет? — до хуя. Вы знаете, что я чувствую? — пятнадцать. Я всегда чувствовала пятнадцать, даже когда мне исполнилось шестнадцать.
Позавчера Эди сказал, что мой рай — это реки шампанского, берега кокаина и мальчики под пятьдесят лет, лысые или седые, курящие трубку. Эди знает все, «мудрый, как змея».
Если вы меня спросите, о чем мечтают в детстве, то я скажу: в детстве мечтают о любви. Еще не познав первого поцелуя, мне снились самые обычные порнографические оргии, как сказал бы чей-нибудь умный еврейский папа.
Я не читала никаких пособий по разврату несовершеннолетних. Поцелуй на экране телевизора мама закрывала от меня газетой. Но…
Сколько мне было лет, когда это все началось, не помню точно. Но что не больше года — наверняка. Я ничего не знала о жизни, но я уже все знала о смерти. У меня была Астма (пишу «Астма» с большой буквы, так как это богиня удушья).
На протяжении семнадцати лет я испытывала состояние аквалангиста, у которого в баллонах кончается газ. Я ненавидела здоровых детей, я презирала их деревенские красные щеки после мороза, и я завидовала их бронзовым тельцам на пляже. Я всегда оставалась ровно бледной. Я лежала в большой чистой комнате, окна и балкон которой выходили на ледяную холодную Москву-реку.
— Отойди от окна! — кричала, вбегая, мама. — Марш в постель! Проклятая река, из-за нее и болеешь.
Что может делать ребенок, который целые дни проводит в кровати? Он слишком много думает и читает. Если он не умрет, он будет самым знаменитым человеком на свете, и опять это странное расползается, накатывается чем-то белым, вздутым и, наконец, начинает шевелиться тем приятно-легким, что называется — сон после болезни.
— Который тут черт старец? — закричал бравый солдат и причмокнул шпорой. — А ну вылезай из малого ребенка!
Ребенок был тих и молчалив до ужаса. В более частых мыслях ребенок убивал своего отца со всеми зверскими подробностями детской фантазии. В пять лет я поняла, что дядя, который приходит в наш дом и в кого я с наслаждением бросаю подушками, — мамин любовник. Возненавидела, шипела, дико ревновала, но ее не выдала никогда.
Подписав смертный приговор,