
— Ваше первое ощущение от Нью-Йорка.
Я почувствовала, что могу говорить по-английски. Войдя в слишком ярко освещенную гостиную, я обратила на себя внимание величественно чистой толпы с бокалами в руках и пушистенькими белками на коленях. Преимущественно этих зверьков держали женщины, но был среди них и мужчина. Он поразил меня своим близоруким благородством и тем случайно возбуждающим ароматом, который и вас по-деревенски валит в кучу шепелявых листьев в осеннем, но теплом лесу.
Ах нет, это совсем нелегко — наконец решить, чего же вам хочется выпить, хотя вы сами были свидетелем того, как похабный Бахус и старая блядь Осень пили желтое и красное шампанское. Я прошу голубого шампанского тем единственным шепотом, которого и услышать-то никто не может, за исключением с легкой сединой господина, что упрямо держит на непринужденно вытянутых коленях и без того хорошо воспитанную белку. Я смотрю на его длинные ухоженные пальцы, которые всегда спокойно мертвы, за исключением тех нервных минут, о которых и не пишешь-то никогда, так как грубое физическое тело раз и навсегда заявило свое право на воздух и совершенно поработило любопытное легкокрылое дитя, что, увы, залетает только однажды. Мы болтаем о маньеризме и последней восковой фигуре в музее мадам Тюссо. Выясняется, что бабушкой мадам Тюссо была знаменитая мадам Анго, отсюда любовь к знаменитостям.
— Не могли бы вы подержать мою белку, мне срочно нужно позвонить. — И живая пушистая муфточка уходит под мои пальцы.
Глупая белка начинает что-то врать про время и пшеничную меру нахальства. Наконец господин возвращается с недоуменной озабоченностью и с кем-то, похожим на морскую свинку.
— Антони, — говорит он в сторону пустого кресла и двух бокалов со следами губной помады.
Антони или морская свинка начинает что-то быстро говорить о национальном кризисе и ирландской революции. Я себя ловлю на том, что совершенно не слушаю его, как, впрочем, перестала слушать и всех остальных. Какого черта я хожу на парти [1], я не знаю, впрочем, это не совсем искренне, я знаю, зачем я хожу, и все это ради того белого хлопистого снежка, который иногда идет, как правило, в маленьких, только близким друзьям знакомых комнатах или ванных.
— Парнель, как и я, закончил Кембриджский университет.
Вдруг прорезало мой слух:
— У вас есть телефон?
Я ему ответила, что телефон у меня есть, а также туалет и душ. Свинка издала «и-и-и»! Она была в восторге от шутки.
Ко мне подходит мой приятель и, глядя мне в глаза взором все понимающей собаки, говорит, что там, на втором этаже, меня — к телефону. Из-за этой фразы я торчу здесь уже больше полутора часов.
Бабочка, душечка, солнышко, он все-таки очень сексуален!
Я лечу вниз по лестнице, туда, где живет дьявол, но мне он является всегда в виде развращенного блатного ангела.
Направо, а потом — налево, в ванную, где растёт белая сирень. Где яркий свет и где круглое зеркальное поле с шестью белыми невспаханными бороздами…
Я возвращаюсь в гостиную, спокойная и счастливая, сейчас можно с кем-нибудь и поговорить, вообще-то, не так уж и важно — с кем, в каждом человеке можно найти что-то интересное, но хочется увидеть того, с белкой или морской свинкой, в общем, неважно. Я нахожу его в обществе двух тридцатилетних девиц и бутылки Шато Марго. Все-таки хорошо, когда симпатичные и неглупые люди могут себе позволить дорогое вино и красивых женщин.
По-видимому, мои глаза слишком горят, так как я ловлю восторг в глазах у девиц, я завоевала себе право быть развязной и делать то, что хочу, еще очень давно, когда за подписью «смерть» я подписала «жизнь», последнее слово осталось за мной.
— Давайте отойдем вон туда и сядем. — Я не тяну его за руку, от этой привычки мне пришлось отказаться, так как руки мои, за редким исключением, были ледяными.
Он наливает вино, и вековой уют кресел охватывает нас.
Мы садимся и пригубляем такое душистое и знаменитое вино. От этого вина или от чего другого у меня забилось второе сердце, и через какую-то секунду я буду за бортом все заполняющей нежности и совершенно животного желания.
Я таю и теку через его пальцы тем особенным, весенним снегом, который превращается не в воду, а в сок кокосового ореха, что приносят по утрам улыбающиеся островитянки и со словами «гуд монинг, леди» [2] выносят весь поднос на веранду.
Ты знаешь, что одна из них в тебя безответно влюблена.
Однажды ты застала ее за разглядыванием твоих маленьких трусиков. Она нюхала их с тем болезненно-больным взглядом, который вдруг и тебя смутил. Застав ее на месте «преступления», неизвестно, кто больше смутился.

Извините, какого черта я все время плаваю в прошлом, — я не знаю.
— Знаете, у вас очень аристократические руки, неужели вы можете ударить?
— Я скоро вернусь. — Спустившись на второй этаж, я увидела высокого роста создание и, кажется, с усами. Он посмотрел на меня и сказал «хэлло» с кошачьим оттенком. Я сделала свои две линии и передала ему стодолларовую высокопарную банкноту, свернутую трубочкой.
— Давно в Нью-Йорке? — спросил он меня, облизывая при этом палец, который, конечно же, был очень горьким.
О, Господи, на кой черт такой идиот нюхает кокаин? Но я человек вежливый, когда хочу, поэтому я ответила вежливо:
— Давно, почти пять лет.
— Вы что здесь делаете?
Мне хотелось ответить ему правду — что ни черта не делаю, наверное, мой ответ это и подразумевал, так как я сказала, что я поэт.
— О чем же вы пишете?
— О том, чего никогда не было и не будет.
— Зачем же об этом писать? Но у вас есть чувство юмора? Вы диссидент?
Я фыркаю, что непростительно, так как, если бы кокаин все еще находился на стеклянной полке, то его бы как «ветром сдуло».
Нет, я не диссидент. Диссидент — это знакомый моей подруги Галки, он живет в Квинсе, где-то недалеко от нее. В Москве он был ее соседом по коммунальной квартире и писал на нее доносы, что к ней ходят иностранцы и что ведет она разгульный образ жизни.
Иностранцем был ее маленький репатриированный армянин, с которым она все еще состоит в законном браке, уже лет двадцать пять состоит. Сосед решил не дожидаться счастливой жизни в долгоожидаемой