И теперь, в середине дня, после того как он неподобающим образом обошелся с ней на ухоженном картофельном поле Нелли, Александр протягивал ей огромную темную руку, чтобы помочь подняться, и ее белая рука исчезла в его теплом кулаке, когда он поставил ее на ноги.
– Спасибо.
– Спасибо тебе.
Впервые очутившись на Оленьем острове, вечером, после того как Энтони наконец заснул, они поднялись вверх по крутому холму, туда, где стоял их дом на колесах, на дороге рядом с лесом. Войдя внутрь, Александр снял с нее одежду – он всегда настаивал на том, чтобы она обнажалась для него, хотя в большинстве случаев сам не раздевался, оставаясь в футболке или безрукавке. Татьяна как-то раз спросила: «Не хочешь тоже раздеться?» Он ответил, что нет. И она больше не спрашивала. Он целовал ее, гладил, но никогда не говорил ни слова. Никогда не называл по имени. Мог целовать, прижимать к себе, отвечать на ее жадные поцелуи – иногда даже слишком сильно, хотя она ничего не имела против, – а потом овладевал ею. Она стонала, не в силах сдержаться, и было некогда время, когда он жил ради ее стонов. Сам же он никогда не издавал ни звука, ни до того, ни во время, ни даже в конце. Он задыхался под конец, словно произнося «ХА». Но даже не всегда заглавными буквами.
Многое изменилось между ними. Александр больше не впивался в нее губами, не шептал разное, не ласкал ее с головы до ног, не зажигал керосиновую лампу… даже не открывал глаза.
Шура. Только Татьяна, нагая, в доме на колесах, в этой их новой жизни называла его так, этим обожаемым уменьшительным именем. Иногда ей казалось, что ему хочется зажать руками уши, чтобы не слышать ее. В фургоне было темно, очень темно; видеть что-то было невозможно. И он был в одежде. Шура. Поверить не могу, что снова касаюсь тебя.
В их фургоне не было романов Эдит Уортон, не было «Эпохи невинности». Александр брал ее, пока ей становилось нечего отдать, но он все равно продолжал ее брать…
– Солдат, милый, я здесь, – могла шептать Татьяна, раскрывая объятия, беспомощно протягивая к нему руки, сдаваясь.
– Я тоже здесь, – мог сказать Александр, не шепотом, просто вставая и одеваясь. – Пойдем обратно. Надеюсь, Энтони еще спит.
Это было неожиданно. Его протянутая рука, помогающая ей встать.
Она была беззащитна, истощена, она была открыта. Она могла отдать ему все, чего он захотел бы, но…
Ох, это не имело значения. Просто в том, как Александр молча и жадно, по-солдатски, не как супруг, вел себя, было нечто такое, в чем он нуждался, чтобы заглушить крики войны.
На грани слез она как-то раз спросила его, что с ним происходит – что происходит с ними, – и он ответил:
– Тебя запятнал ГУЛАГ.
И тут их прервал пронзительный детский крик, донесшийся снизу. Уже одетый Александр бегом бросился вниз.
– Мама! Мама!
Старая миссис Брюстер поспешила в его комнату, но лишь сильнее напугала Энтони.
– МАМА! МАМА!
Александр обнял его, но Энтони не был нужен никто, кроме его матери.
Но когда она ворвалась в комнату, он и ее не захотел. Он ударил Татьяну, отвернулся от нее. У него началась истерика. Ей понадобилось больше часа, чтобы успокоить его. В четыре Александр встал, чтобы отправиться на работу, и после той ночи Татьяна и Александр перестали ходить в дом на колесах. Он стоял брошенный на поляне на холме, между деревьями, а они, оба одетые, в тишине, подушкой, или его губами, или его рукой на ее лице, заглушали ее стоны, исполняя танго жизни, танго смерти, танго ГУЛАГа, поскрипывая проклятыми пружинами на двуспальной кровати рядом с беспокойно спящим Энтони.
Они пытались сойтись в течение дня, когда мальчик на них не смотрел. Проблема состояла в том, что он всегда их искал. К концу долгих тоскливых воскресений Александр был молчалив от нетерпения и неудовлетворенности.
Однажды поздним воскресным днем Энтони, как предполагалось, играл в переднем дворике с жуками. Татьяна должна была готовить ужин. Александр, предположительно, должен был читать газету, но на самом деле он сидел под ее пышной юбкой на узком деревянном стуле, стоявшем вплотную к кухонной стене, а она стояла над ним, обхватив ногами его колени. Они тяжело дышали, их ноги подрагивали; Александр поддерживал ее движущееся тело, положив ладони ей на бедра. И в момент пика мучительных ощущений Татьяны в кухню вошел Энтони:
– Мама?
Рот Татьяны открылся в страдальческом «О!». Александр прошептал: «Тсс!» Она сдержала дыхание, не в силах обернуться, переполненная его неподвижностью, твердостью, полнотой внутри ее. Она впилась длинными ногтями в плечи Александра и изо всех сил старалась не закричать, а Энтони стоял за спиной своей матери.
– Энтони, – заговорил Александр почти спокойным голосом, – можешь ты дать нам минутку? Пойди наружу. Мамочка сейчас выйдет.
– Тот мужчина, Ник, он снова у себя во дворе. Он хочет сигарету.
– Мама сейчас придет, малыш. Пойди во двор…
– Мама?
Но Татьяна не могла обернуться, не могла заговорить.
– Выйди, Энтони! – велел Александр.
В общем, Энтони ушел, Татьяна перевела дыхание, Александр увел ее в спальню, запер дверь и довел дело до конца, но что делать в будущем, она не знала.
Вот чего они точно не делали, так это не говорили об этом.
– Хочешь еще немного хлеба, еще вина, Александр? – могла спросить она.
– Да, спасибо, Татьяна, – отвечал он, опустив голову.
Капитан, полковник и сиделка
– Пап, могу я поплыть с тобой на лодке? – Энтони повернулся к отцу, сидевшему рядом с ним за завтраком.
– Нет, малыш. Для маленьких мальчиков опасно находиться в лодке для ловли лобстеров.
Татьяна всматривалась в них обоих, слушая, впитывая.
– Я не маленький. Я большой. И я буду вести себя хорошо. Обещаю. Я буду помогать.
– Нет, дружок.
Татьяна откашлялась:
– Александр… э-э-э… если и я пойду с вами, то смогу присмотреть за Энтом.
– Джимми никогда прежде не пускал на судно женщин, Таня. У него