— Валентин, — он сделал паузу, чтобы не высказать всё, что думает, — Андреевич. А зачем вам вправо надо?
— Да солнце в глаза било, — спокойно пояснил стрелок-радист с расширенным техническим образованием. — А так было бы в самый раз.
В кабине бомбардировщика повисла короткая тишина. Лёха тяжело выдохнул, едва не ругаясь.
— Валентин. Бл**ть, Андреевич. Вы в следующий раз, — сказал он, давя смех и злость одновременно, — будьте любезны посмотреть сначала сквозь свой стеклянный шарик, где горы и где солнце.
— А то так можно и лишишься авиабилета «Москва — жопа мира — Урумчи», без комфорта, с пересадкой через Тянь-Шань, — высказался наш попаданец, забыв отщелкнуть тумблер СПУ.
Местный ал-инклюзив. В наборе холод в кабине, как в морозильнике, шум моторов, пробивающий уши, и турбулентность в подарок, чтоб не скучали.
Он усмехнулся самому себе. Ещё бы чай в термосе с печенькой — и совсем курорт.
Воздушные потоки легко дёрнули машину, и Лёха снова отработал штурвалом.
Ага, курорт… Только тут, если что, внизу не пляж, а камни, на которые тебя размажет, как масло по бутерброду.
Под крылом проплывали озёра, закованные в ледяные панцири, а за ними снова тянулись перевалы.
Сначала они шли вдоль белых гребней Тянь-Шаня. Потом пики начали редеть, снеговые вершины остались позади и сбоку, а впереди раскаталась бескрайняя Джунгарская равнина. Воздух словно стал мягче, потоки ровнее, мотор зазвучал спокойнее. На горизонте, в пыльной дымке, лежал Урумчи — город у подножия гор, словно застрявший между каменными зубьями и степным простором.
Лёха шумно выдохнул, выровнял машину и поймал себя на том, что улыбается. Пусть позади эта непонятная Надя, впереди Китай, война, чужая земля и неизвестно что ещё — но сейчас, когда крылья пересекли Тянь-Шань и вытащили их из каменной пасти гор, казалось, что возможно всё.
Январь 1938 года. Лётное поле транзитного аэродрома, окрестности города Урумчи.
Лёха прошёл вдоль полосы, глянул вниз — и сердце неприятно кольнуло. По самой середине, как назло, тащилась растянутая вереница людей. Завидев заходящие на посадку «СБшки», они метнулись к краю поосы, будто стадо, разогнанное пастухами. Лёха хмыкнул, взял штурвал на себя и, не рискуя, пошёл на второй круг.
Они спокойно коснулись колесами грунта, попрыгали по камням и зарулили на стоянку следуя командам флажками. Лёха вылез, вдохнул морозный, сухой воздух, и тут же боковым зрением заметил странную картину. В стороне от самолётов гнали группу людей — человек пятьдесят, не меньше. Одежда на них висела обрывками, халаты и какие-то короткие куртки были в грязи, сверкали чёрные от пыли пятки. Двое постарше и потолще размахивали бамбуковыми палками, подталкивая отстающих.
— Ты глянь, — штурман свистнул сквозь зубы, — прямо как овец гонят.
— Овцам-то лучше, — буркнул зампотех, сжимая кулаки. — Я бы этой палкой самого пастуха угостил.
— Остынь, — тихо сказал Лёха, хотя сам едва сдерживался. — Нам чётко сказали — не лезть в чужие порядки.
К самолёту подбежала пара китайцев. Один из них, оказался переводчиком, улыбался во весь рот и старательно выговаривал по-русски.
— Моя Ли Сян! Перевосик! Это Сунь Хуэйцай! Большой насяльника тут! Нася осень лада! Холосё! — выкрикнул он, распахивая руки, будто хотел обнять весь экипаж. — Туда хадить нада, кусить.
Лёха автоматически подал руки и ответил:
— Сам сунь!
Затем он ткнул пальцев в группу оборванцев и спросил:
— Ни Хао! Тюрьма? Разбойники?
Китаец заулыбался и произнес:
— Нет тюльма, дологой Сам Сунь! Нет, делевня тут, местный, камни с элодлом убилать.
— Чужие нравы, чужие порядки… Товарищ Сам Сунь! — заулыбался стрелок, косясь на палку в руках одного из надсмотрщиков. — Вот бы эту чужую палку ему в задницу засунуть.
— И провернуть! Да, товарищ Сам Сунь! — выдохнул штурман, поддержав новым псевдоним командира. — Не зря этого Кай Ши в Крокодиле пропесочивали!
— Сам Сунь! Ваша туда ходить! Кусить! Да-фай, да-фай! — Во время влез переводчик, видя странное настроение советских лётчиков.
Январь 1938 года. Аэродром Ланьчжоу, основная тыловая база советских «добровольцев».
Лётчики, как и женщины, слишком уж правильных не любят. Правильные удобны, надёжны, предсказуемы и потому смертельно скучны. А сердце всегда тянется к тем, кто не вписывается в рамки, к тем самым придуркам, что живут как дышат, без оглядки и без разрешения. Они то ли гениальны, то ли безумны, но каждый их шаг несёт в себе неповторимость и риск. С неправильными всегда интересно, они раздражают, выбивают из колеи, но именно это притягивает сильнее всего.
В них есть то, что у большинства запрятано глубоко и навсегда, способность сопротивляться любому диктату, ломать законы и плевать на мораль и этику. Мы тайком завидуем таким людям, потому что они позволяют себе то, чего нам никогда не позволят собственные страхи. Они будто играют с жизнью, могут выдать марш, могут загнать в тоску, а могут вдруг заставить танцевать весь зал. И от этого их непредсказуемость становится чем-то вроде глотка воздуха, резкого, холодного, но такого необходимого.
* * *
Лёха сидел на краю кровати в номере гостиницы при аэродроме Ланьчжоу, рассчитанном на пятьдесят китайцев или на четверых советских лётчиков. Ну как гостиницы. По местным китайским меркам однозначно гостиницы, а так… скорее сарай с нарами. Его любимый аккордеон Hohner жалобно стонал, отвечая настроению хозяина. Он пел про любовь и нежность, про встречи и разлуки, про верность, и незатейливая мелодия со словами сами лились в окружающее пространство, вызывая отклик в сердцах и душах, окруживших его лётчиков.
Го-вно-воз! Го-вно-воз! Го-вно-воз!
Не отмоешь говна от ко-о-лес!
Если даже духами обда-а-ть,
Всё равно продолжает воня-а-ать.
Его голос дрожал, ноты брели по комнате и страдали, тонким эхом отражаясь в углах. Песня была не про подвиги и не про войну. Она про высохшую тоску, про одиночество, про любимую, что осталась где-то далеко и стала только роднее, и про боль, которую уже нечем унять.
И он пел, как плачущий в ночи воин, чью пулю ещё не отлили, чьё сердце страдает и плачет.
Го-вно-чист, го-вно-чист, го-вно-чист.
Должен быть зака-ален и плечи-ист.
Го-вно-чист — заклинатель говна,
Нужен лю-юдям во все времена-а-а.
А потом, когда песня кончилась, он уставился на соратников, будто