Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки - Алексей Хренов. Страница 59


О книге
провёл ладонью по обшивке, и подумал, что в этой тяжёлой, добродушной туше скрыта редкая надёжность. Кузьмич, хвастаясь рассказывал, как Коккинаки сделал на ней петлю Нестерова. Три раза подряд. На СБ Лёха бы наверное не рискнул.

По возвращении Лёха снял шлемофон, вылез на крыло, потянулся и сказал коротко, с тем удовлетворением, которое бывает у людей, закончивших трудный, но полезный разговор:

— Хороший сарай. — Помолчал, усмехнулся, кивнул и сказал тихо, как бы самому себе. — Но не мой.

Конец марта 1938 года. Центр Ханькоу .

Ху Яо страдал. Без денег, без связи и — самое мучительное — без ощущения собственной важности. Еще недавно его звали «товарищ капитан» и просили доложить, а теперь — ни донесений, ни премий, ни уважения. И еще советские стали придерживать информацию, словно прятали её. Одни улыбки, одно «позже, товарищ Ху, позже».

И вот судьба, словно уставшая смотреть на его унылое лицо, подбросила ему встречу. Сяо Мяо. Такой прекрасный человек, предложил пропустить по чашечке рисовой водки. Китайцем он, конечно, был, но каким-то неправильным — слова произносил с растянутым звуком, будто не рот открывал, а скрипучую дверь. Говорил по-китайски с таким акцентом, что уши Ху чесались от раздражения. Наверное, Гонконг, подумал он. Или Макао.

Сяо Мяо был щедр, вежлив и, что особенно важно, выглядел человеком при деньгах. Когда он, улыбаясь, предложил Ху «немного расслабиться после службы» — Ху сначала замялся. Куда ему, с его жалкими монетами. Но Сяо махнул рукой великодушно, как человек, для которого лишняя сотня — не деньги, а просто повод показать уважение другу.

— Сегодня я угощаю, — сказал он мягко. — Герои воздушного флота не должны скучать.

Ху Яо расправил плечи. Всё-таки приятно, когда тебя оценивают по достоинству.

Они вошли в заведение, где воздух был сладок и тяжёл, как мед с гарью. Шёлковые занавески, лакированные ширмы, запахи опиума и женских духов — всё дышало грехом и забвением. Ху никогда не мог позволить себе подобного, но в Сяо опять просто махнул рукой.

Через полчаса он уже лежал, глядя в потолок, где дрожали тени ламп, и говорил, говорил, говорил. О самолётах, о маршрутах, о том, кто кому отдаёт приказы. О кодах, знаках, паролях. О советских летчиках, о том, как один из них, Пынь Фо кажется, всех строит как мальчишек.

— А на Нагасаки, — сказал он, зевая, — летал Сунь Сам. Или как его тут зовут… Лё-ша. Да, да… его самолёт недавно подбили. Где-то по Янцзы везут…

Он захихикал, вдохнул сладкий дым и добавил с мечтательной улыбкой:

— А ещё у него такая… сладкая любовница… такая… Они на краю белого квартала живут. Её переводчицей взяли… — и тут Ху Яо зашёлся в кашле и смехе, будто сам поражался, как легко бывает говорить, когда в воздухе пахнет лотосом и забвением.

Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».

По прилёту в Ханькоу их встретила высокая начальственная братия — во главе с полковником Чжаном, Жигаревым и Рычаговым. Обсудив новый самолет, начальство поинтересовалось Лёхиным мнением и тут наш попаданец лоханулся — как это у него всегда выходит, когда язык опережает сознание. Он подмигнул Чжану, оглядел громадную тушку ДэБэ — и, не удержавшись, выдал шуточку:

— Да с такой дальностью и скоростью, на этом дирижабле — сказал он, — хоть Токио можно разбомбить! Правда очень неторопливо.

Чжан, хорошо говорящий по-русски, встал в стойку. На лице его появилось мечтательное выражение, которое можно перевести как «попался!» и пошел общаться к советскому начальству. И минут через пять разговор вернулся — но уже не совсем в прежнем ключе.

— Что нужно, чтобы нанести удар по Токио? — своим вопросом Жигарев ввел и Лёху, и Инокентия Караулова и Кузьмича в ступор. Рычагов кивнул и поддержал вопрос.

— Товарищи начальники! — взмолился Лёха, — Давайте урежем ваши хотелки! Это же гражданский борт, транспортный! Вот видите — нехорошее слово Аэрофлот написано!

— На сабор Х**Й напи-сать! А тама тров ле-шать! — проявил вдруг знание фольклёра китайский товарищ.

— Всё оборудование для бомбометания снято, место для турели зашито, вместо бомболюка у нас мостки настелили! Да и потом мы в Севморпуть приписаны! — Караулов тоже не горел желанием совать свой ценный зад в пасть к тигру.

— Листопки прос-сать мошно! Ка-ра-шо! Пудем просить такой самолет куп-лять. — китайский милитарист не мог отделаться от заманчивой мечты свой жизни.

Караулов просто развел руками. Лёха, вспоминая свой недавний полет в Нагасраки, поддержал его всеми фибрами души.

В ту же ночь в Москву ушло аж три телеграммы — каждая по-своему выдающаяся.

Первая, от Рычагова в адрес родного наркомата, — строгая и деловая. Отчёт о тестировании Хреновым немецкого «Хенкеля» и ДБ, краткое описание обстановки и вежливый запрос — как действовать дальше.

Вторая — от пилота ДБ-3 Инокентия Караулова в Главсевморпуть. Текст начинался бодро: «Полет прошёл успешно, цели выполнены, самолёт цел, экипаж здоров», — а заканчивался робкой мольбой: «Не сдавайте нас в рабство, ну пожалуйста, разрешите вернуться домой».

А вот третья телеграмма стала шедевром дипломатического жанра. Её, по слухам, собственноручно подписала жена самого Чан Кайши — с витиеватой благодарностью советскому народу, с просьбой совершить символический налёт на Токио и с изящной шпилькой на прощание, если, мол, советские лётчики боятся, то Китай готов купить у них этот самолёт — у нас, дескать свои, китайские герои найдутся.

Конец марта 1938 года. Приемная Сталина, Кремль, Москва .

Живущая на шесть часов позже Москва взбодрилась. Молотов, на котором сошлись и Главсевморпуть, и Наркомат обороны, грамотно соскользнул с ответственности.

— Дело ведь политическое, — мягко ответил он по телефону и попросился на приём к вождю.

Героя страны, только вернувшегося после дрейфа на полярной станции, вызвали в Кремль внезапно — без объяснений и деталей, просто «явиться срочно». Папанин, всё ещё не привыкший к московскому теплу после месяцев, проведённых под звоном льда и воем ветров, стоял у двери приёмной и собирался с духом.

Он уже поднял руку, чтобы постучать, когда в коридоре появился Шмидт — высокий, сухой, с вечно всклокоченной бородой и умным прищуром, за которым всегда пряталась ирония профессора, наблюдающего за людьми как за явлениями природы.

— Отто Юльевич! — обрадовался Папанин. — Живой! Я уж думал, вы там, в своих льдах и экспедициях, совсем пропали.

— Вас тоже смотрю вызвали, Иван Дмитриевич? Не

Перейти на страницу: