Как-то раз Яша слышал, как формовщик Иван Бровкин, высокий, плечистый детина, погрозил мастеру вслед: «Погоди, Змей Горыныч, ты у меня взовьешься!» И вскоре пронесся слух, что ночью кто-то в доме Крапивина выбил все уличные окна и скрылся. Крапивин долго после того носился по цеху, как коршун.
«А я ему покрепче насолю»,- думал Яша. И с этой мыслью ему чуть легче работалось, легче дышалось.

3. ЛИХА БЕДА НАЧАЛО
Каждое воскресенье Иван Андреевич Жигулев, справив все по домашности, надевал праздничную пару и рубаху с чесучовой манишкой и отправлялся к кому-либо из дружков по работе или к старшему обходному завода – Щукачеву, жившему наискосок от дома Жигулевых. Уйдя от любопытных женских глаз в огород и усевшись за дощатый столик под березкой или рябиной, старики обстоятельно и с чувством обговаривали новости, извлекая тайный смысл из самой незначительной подробности.
После таких воскресных посиделок Иван Андреевич возвращался домой тревожно взбодренный и более уверенный в своей отцовской власти. Весь запас новостей он обычно выгружал жене, которая слушала его с безграничным доверием и глубокой заинтересованностью, хотя и забывала все на другой же день.
В присутствии сыновей, особенно старшего Александра, Иван Андреевич опасался выкладывать свои последние известия. Сашка норовил оспаривать чуть не каждое его слово. Если отец говорил, что Япония хочет завладеть всем миром, то сын заявлял, что наш царь готов тоже весь мир заграбастать, и начинал приводить примеры из истории. В таких случаях Иван Андреевич приходил в некоторое замешательство и не сразу находил нужный ответ. А пока он раздумывал, Марфа Калинична, спеша потушить спор, говорила, вздыхая:
– И что дерутся! Из-за чего? Ну, помирились бы, отдали земли, сколько просят. Ведь земли хватит на всех. Сибирь еще просторна.
В конце концов Иван Андреевич изрекал свое самое глубокое убеждение: «Плетью обуха не перешибешь». – «А кто плеть и кто обух?» – 'спрашивал Александр. «Обух? Ясно кто: наше правительство». – «Нет, – отвечал на это сын, – рабочий народ – самый твердый обух». Приняв все в соображение, Иван Андреевич не знал, что возразить на это.
На этот раз в избе не было никого, кто мог бы «расстроить музыку». Жена в кухне сидела одна.
– Слышь, мать, – начал Иван Андреевич, отодвигая от себя керосиновую лампу, – в Куртыме была такая же манифестация, как и в нашем городе. Ходили с красными флагами и все кричали: «Долой царя! Да здравствует свобода!» Стражники налетели на них, но ничего не могли поделать. И в Москве – большие волнения. Потом в каком-то городе, забыл в каком (нонче нисколь у меня нет памяти), резня большая идет…
Марфа Калинична ахала, охала, покачивая головой. Недоумевая, спрашивала:
– Зачем же, отец, им царя-то не надо? Его ведь бог нам поставил. Ведь тогда братоубийство начнется.
– А к тому и клонит, – подтверждал Иван Андреевич. – Раскол большой в стране идет. Надо, мать, нам построже ребят держать. Не отпускать никуда.
– Да как их не отпустишь? Разве послушаются? Яшку еще можно приструнить, а Саша уж совсем из рамок вышел.
Среди разговора Иван Андреевич вспомнил, что по дороге неизвестный парень сунул ему в руку какой-то листок. Сунул и убежал. Что за листок? Склонившись к лампе, Иван Андреевич пощупал бумагу – тонкая, глянул сквозь очки – написано печатными буквами. Усевшись поудобнее, прочел первую строчку: «Требования Пригорских рабочих». Изумленно вскинул брови и дальше стал уже бормотать невнятно. Перевернув листок, тревожно проговорил:
– Что за дьявольщина!
Прочел еще немного и, решительно смяв бумажку, кинул ее на шесток.
– Прокламация! – прошептал он с таким видом, что жена, не спускавшая с него глаз, перепугалась до смерти.
– Что, что, отец?
Не отвечая, он чиркнул спичкой и не отошел от шестка, пока не догорел листок. Марфа Калинична, не расспрашивая более, живо смела пепел в загнетку печи.
Ночью Иван Андреевич просыпался несколько раз и, вздыхая, шлепал по комнате. Смятение, вызванное чтением листовки, не рассеивалось. Его, прожившего всю жизнь в безоговорочном подчинении начальству, изумил и потряс требовательный тон листовки. Не просят прибавки жалованья, а требуют. И добро бы только это. Написали строчка под строчкой двадцать одно требование. И подписался какой-то комитет с загадочным названием из пяти букв – РСДРП. И в конце требуют свободы. А свобода – это своеволие, беспорядок, хочу – работаю, хочу – нет. В трепет больше всего приводила одна мысль: если горный начальник узнает об этих требованиях, то рассердится и закроет завод. Вот ведь что может быть. Они же, смутьяны, не соображают, куда это поведет.
– Будет уж тебе шаркать ногами, – сказала Марфа Калинична. – Еще ум за разум зайдет.
Марфа Калинична боялась, если кто-либо в семье «задумывался», и по этой причине не раз оговаривала Александра, когда он «в ночь – за полночь» сидел за книжкой.
На заводе смятение Ивана Андреевича еще более возросло. Вынимая инструменты из ящика, он обнаружил возле него такую же листовку. Хорошо, что близко не было никого из начальства, и Жигулев мог незаметно ее уничтожить. Теперь уж не было сомнений, что смутьяны замышляют забастовку и подстрекают к тому народ. У кого нет ни дома, ни лома, те, конечно, очертя голову побегут за бунтарями, а, кто самостоятельный, понимает механику жизни, тот разве пойдет за ними?
Вечером, после ужина, Иван Андреевич вышел во двор и, прислушавшись, спросил проходившую мимо жену:
– Что это, мать? Будто барабан гремит. Или мне чудится?
Марфа Калинична постояла, высвободив ухо из-под головного ситцевого платка, и, подтвердив, что действительно похоже на барабанный стук, велела Манюрке* разведать на улице, что там такое. Не солдат ли, господи упаси, пригнали?
Сказала так и разволновалась от одного лишь предположения. Неужто солдаты? Ведь единственно из-за них погиб ее родной брат, Тихон Зубарев. Случилось это три года назад. Завод бастовал третий или четвертый день. Все было тихо, мирно. Ни одного пьяного на улице. Везде был полный порядок. И вдруг пригнали солдат с ружьями. И что им сделал такого Тихон? Сказал только задним солдатам: «А вы что без барабанов идете, братцы?» Сказал от простой души, даже с сочувствием. А солдаты бросились на него, как на злоумышленника. Свалили с ног. Только он подымется, опять бьют прикладами. Домой приполз чуть