Ангелы черные и белые - Улла Беркевич. Страница 18


О книге
и поскакал на нем верхом, он скакал и ерзал, молча, ожесточенно. Потом он выдохся, встал и отошел к стене.

Рейнгольд рванулся к двери.

Учитель обернулся. Вполне бодрый мужчина. Хлопает по плечу.

«В этом есть что-то противное здоровью и дневному свету, — записал Рейнгольд в свой дневник. — Не знаю, что это такое, но и спрашивать никого об этом не стану, потому что мне стыдно, хоть я и не знаю, чего стыжусь».

В январе Рейнгольд увидел стонущего, истекающего кровью Шаде перед своей дверью.

— Они меня подкараулили и расправились со мной, когда я шел на урок музыки.

— Кто они?

— Четверо парней.

— Ты хоть их знаешь?

Но Шаде не ответил, он валялся, словно узел, на полу, не хотел и не мог говорить, стонал от боли, стонал от унижения и судорожно цеплялся за ноги Рейнгольда, пока тот не оторвал его от земли и не поднял.

— Друг, Шаде, возьми же себя в руки! — И тут он увидел, что они отрезали у него кусок уха.

Шаде попал в больницу, Рейнгольд навещал его там, но Шаде не хотел разговаривать.

Когда он снова вернулся домой и Рейнгольд сидел у его постели, из Шаде вдруг вырвалось:

— Я — недостойное жизни существо.

— Кто это тебе сказал? Кто? Кто?

— И в подтверждение своих слов они решили меня заклеймить, как клеймят скот.

— Но ты запомнил этих парней?

Шаде лежал в постели такой маленький, что Рейнгольд не стал больше к нему приставать, он просто сидел тихо рядом и гладил его руку. Шаде молчал, обуреваемый тайнами, которые хотел сохранить про себя. Потом он уснул, и Рейнгольд выскользнул из комнаты. Маленькая мать Шаде стояла в передней, и Рейнгольд понял, что она так же беззащитна, как и ее сын.

«Они отрезали у Шаде кусок уха и бросили этот кусок в сточную канаву, вот что, по-моему, всего ужасней, — записал Рейнгольд в свой дневник. — Шаде искалечен, боюсь, он недолго проживет. Сегодня он выглядел как младенец и как старик одновременно. Это меня особенно напугало. Недаром же говорят, будто ангел смерти есть в то же время и ангел зачатия. Это пришло мне в голову, когда Шаде забылся сном. А если он умрет, вдруг подумал я, он, умирая, уйдет в себя. Хотя большинство людей умирают из себя, подобно тому, как человек выходит из себя.

Шаде знает этих парней. Почему же он не желает их назвать?»

— Нашли целый ящик с отрезанными детскими ручонками, — рассказывал дядя Отто.

— Где? Когда? Чьи? — взвился Генрих. — Что ты еще нам пришьешь?

— Просто нашли ящик, — спокойно отвечал ему дядя, а Магда пролила на стол солодовый кофе.

— В газете об этом не писали, — сказал дядя Фриц. — Если они здесь ни при чем, чего ж они тогда молчат?

В кухне воцарилась тишина, которую нарушил засвистевший чайник, Магда вскочила и сняла чайник с огня.

— И главного режиссера нашего забрали, — сказал дядя Фриц. — Сегодня если кто еврей, ему лучше сразу повеситься.

— Это еще что? — закричал Генрих. — Разве ваш режиссер тоже был еврей?

— Да, но не правоверный, — отвечал дядя, — он христианство принял, у него арийская жена и две прехорошенькие дочки.

— Тогда что ж он такое натворил?

На это дядя не ответил, но твердо и прямо поглядел Генриху в глаза. А Генрих ответил ему таким же твердым и прямым взглядом.

— Говорят, что Нойманы исчезли, — сказала Магда, — остатки ужина еще стояли на столе. А постель девочки — ее вроде Рахилью звали? — была выброшена во двор.

Рейнгольд помчался к дому с эркером. Рахиль Нойман — кто мог ей что-то сделать?

Он стоял перед ее домом, как и прежде нередко перед ним стоял. В квартире не было света — а нет ли черных глаз в черноте эркера? А не смотрят ли эти глаза на меня?

Он помчался к Ханно, но того не было дома, ему сказали, что он в юнгфольковском штабе, возле Йоханнискирхе.

Рейнгольд бежал со всех ног. Туман на улицах, туман — в башенках и зубцах церкви, полосы тумана — сквозь арки, изо ртов у химер, свет — изнутри наружу, заупокойная — сквозь стены.

Он вбежал в церковь, где был в последний раз, когда старый священник говорил о черте. Теперь на его месте стоял молодой священник и служил мессу для двух спящих прихожан.

В штабе он нашел Ханно.

— А я тебя искал.

Ханно взял в охапку книги и вымпелы и вышел вместе с Рейнгольдом. А поскольку Рейнгольд не знал, с какого из вопросов ему следует начать, он задал такой:

— А кем ты, собственно, хочешь стать?

— Писателем, — ответил Ханно, — поэтом. «Что проклят будь я пред всякой правдой, как шут. И как поэт!» — Он засмеялся и пояснил: — Великий Ницше! — Потом оглянулся и добавил: — Ты только посмотри, люди бегают, как утиные пары, отыскивают друг друга, спариваются, делают детей. Скучно и по-скотски. Тупые души, узкие груди, тусклые глаза. Но колючие пальцы. Особенно у здешних. Всем в затылок дышит смерть, но они этого не сознают. Да-да, не сознают! — выкрикнул он. — А вот когда ты пишешь, ты сознаешь смерть, сознаешь, а потом о ней забываешь, забываешь и самого себя, сидишь ночами, склоненный над каким-нибудь словом, а когда ты нашел его, свое слово, ты тем самым написал на стене знак смерти. Сидишь ночью и пишешь, как возлюбленный ночи, и любовь твоя горяча, потому что это — тайная любовь. А поскольку в груди твоей погребено множество вздохов и криков, ты располагаешь запасом, который тебе нужен, и, стало быть, можешь писать собственной кровью. Итак, умереть в борьбе за великое дело, расточить свою душу, промотать свою жизнь — вот самое лучшее на свете, а потом самое лучшее — писать об этом.

Какое-то время они молча шагали друг подле друга сквозь тьму, и поскольку Рейнгольд все еще не придумал, как же ему спросить Ханно, тот тихо и с жалкой улыбкой продолжал:

— Я стыжусь своих излияний, другие же отнюдь не стыдятся этого. — И, помолчав, спросил у Рейнгольда: — А ты, друг, ты-то кем хочешь стать?

И тут из Рейнгольда вырвалось:

— А что будет с евреями? Ты слышал про отрезанные детские ручки? А ухо Шаде? Что ты об этом думаешь?

Они шагали рядом, глубоко засунув руки в карманы и сжав их в кулаки, и не глядели друг на друга.

— Все это древнее зло, — ответил Ханно. — И когда мир очищается, волна его поднимается

Перейти на страницу: