«И этот взгляд прожег меня насквозь», — записал Рейнгольд в своем дневнике и был бы рад остаться наедине с самим собой, разглядывая и расписывая картины, которые рисовали перед ним его желания.
Но он уговорился с кузиной, а на кузине оказалась совсем другая юбка.
Она уплетает мороженое все равно как корова дает молоко, невольно подумал он, но все же глядел на нее и не мог отвести взгляд от мороженого на маленькой, плоской, четырехугольной жестяной ложечке, которую она пихала себе в рот. И язык высовывает все равно как Эмма Цохер, думал он, у нее розовый язык, как у Эммы Цохер, но зубы мельче и редкие.
— Ты у нас havenot, откуда же ты берешь тогда деньги на мороженое?
Ишь ты, она сказала havenot, сказала по-английски, он был готов наброситься на нее и хорошенько отмутузить, проучить ее.
— Мне родители запретили, — сказала она.
— Что они тебе запретили? — рявкнул он.
— Чтоб я принимала приглашения, — ответила она. — Но ты ведь мой кузен, — продолжала она и положила руку ему на колено и поскребла немножко ногтями, — против кузена они возражать не станут.
Потом они завели речь о будущем, и Рейнгольд рассказал о предстоящем походе на велосипедах, а кузина рассказала про замужество и деторождение: она выйдет за такого, который умеет ездить верхом, играть в теннис и на пианино, речь может идти только о таком.
И Рейнгольд, твердо уверенный, что сам он никогда этому не научится, потому что у них нет денег, и уверенный также, что кузине это известно и она только потому и заговорила об этом, резко сказал:
— А я стану поэтом, я никогда не женюсь, я уйду в свое одиночество. Лишь вдали от людей я смогу постичь смысл своего бытия и пройти свой путь. Новалис говорит… кстати, а ты знаешь Новалиса, ты хоть когда-нибудь вообще слышала о Новалисе? Итак, Новалис говорит: «Лишь внутрь ведет таинственный наш путь. Лишь в нас — или нигде, — слышишь, кузина? — находится вечность со своими мирами».
— Кельнер, счет! — крикнул он, не желая больше заниматься этой фройляйн кузиной.
Но она вцепилась в него, прижалась и повлекла его за собой, к своему дому, где когда-то в саду она все ему показала.
— Родителей нет дома, пошли в сад, — предложила она.
Он кивнул. Они вошли в ворота, прошли мимо дома. Было уже по-вечернему свежо. Она шла впереди него. Но красной юбки на ней не было. Ах, будь на ней красная юбка!
Он обхватил ее, она засмеялась и выскользнула из его рук, вбежала по ступеням на веранду, стеклянная дверь была открыта, она забежала за это стекло, отперла дверь, дважды повернула ключ в замке, скорчилась от смеха, села к пианино, которое наполовину стояло в комнате, наполовину на веранде, откинулась назад, ударила по клавишам и заверещала: «Да-да, надо играть на пианино, кто играет на пианино, тот имеет успех у женщин».
Рейнгольд бежал по городу. Она оставила меня с носом, она меня высмеяла, она умерла со смеху, теперь она для меня мертва, и я не стану ее хоронить.
* * *
Магда встала на два часа раньше обычного, приготовила бутерброды, сварила кофе и глядела, как завтракает Рейнгольд. Потом она его обняла. Рейнгольд напустил на себя суровый вид, правда, уже подойдя к двери, пожалел об этом, но, когда шел по длинной, прямой улице, все равно не оглянулся, чтобы помахать матери, а по дороге все представлял себе, как она стоит за окном, прижавшись к стеклу лицом и ладонями.
Накануне он никак не мог заснуть, снова встал среди ночи и записал в свой дневник: «Должно быть, это обычная тревога, дорожная тревога, что гонит меня по горам и долинам, в преддверии сна я уже вышел в дорогу, и образы знакомых городов рождаются во мне, городов, куда мне, пожалуй, легче было бы нырнуть, чем окунаться в чужие города этой земли. Может быть, человеку, который хочет стать писателем, лучше увидеть сперва мосты и дворцы Флоренции в себе самом, вместо того чтобы им, утвержденным из камня, въявь стоять перед ним, лишая его возможности пристроить хоть еще что-нибудь. И запертые двери дворцов во мне открыты, и я, подобно Орбасану, могу скрытыми путями, по потайным лестницам, все время следуя за блистательным Гауфом, вступить в призрачную комнату бледнолицей Бьянки. Если же я и впрямь стою на Понте Веккио, то стою там именно я, а Орбасан находится далеко от меня, в книге.
Но тут уж ничего не поделаешь, сказавшему альфа надо дойти и до омеги: мой жестяной осел уже стоит под седлом, а завтра в пять тридцать я встречаюсь с товарищами на Ратушной площади. Утц, Гумми, Байльхарц, Рих и Готфрид — все из одной организации, а вот Зигмунд Айс не принадлежит к юнгфольку. Но мы, как известно, весьма либеральное объединение, а Зиги — один из самых благородных и спортивных в нашем классе.
Я же, я, кто ведет здесь дневник, он же ночник, запрячу свое тонкое перо и возьму граненый карандаш, ибо для предметов внутренних из-за всех внешних в ближайшие дни останется мало места».
Когда Рейнгольд прибыл на Ратушную площадь, друзья его уже там собрались, они разговаривали без умолку, смеялись громче, чем обычно, и выдавали одно лихое изречение за другим.
Они поехали прочь из своего города по мосту через реку, миновали городские ворота, нажали на педали, словно им было необходимо для начала хоть немного отъехать подальше, нажали, борясь с чувством пустоты в переполненных желудках.
В полдень они устроили первый привал, и Рейнгольд сел чуть поодаль, достал из рюкзака свой дневник, открыл чистую страницу и написал: «Календарь большого похода летом 1940 года».
«15 июля. Иди по своей немецкой родине и при виде гордых творений немецкой архитектуры и немецкого усердия восхищайся великой творческой силой минувших времен. Изучай по историческим местам немецкую историю и постигай на лоне природы в глубине твоего сердца твою немецкую родину как часть тебя самого».
«17 июля. Через два дня напряженной езды с коротким сном в завшивленных постоялых дворах мы прибыли на немецкий юг. Ровно в 12 часов мы въехали в Аугсбург, мимо эстрадной раковины, к заводам Мессершмитта в Хаунштеттене. В прекрасной столовой для рабочих нас пригласили к обеду как гостей завода. Потом мы проехали через Кенигсбрунн и Клостерлехфельд по равнине