Когда отзвучали торопливые шаги двух или трех пар ног по гравию и камню, я поклялся отомстить сладчайшей местью, убежал от могил, достиг колодца, обнаружил там надежно установленную на каменном краю фонарик и осветил себе путь до церкви. Она так храбро стояла среди Божьей нивы, что я с нежностью, даже, можно сказать, с состраданием выбил в ней окно, протиснулся внутрь, увидел в центре милосердную Богоматерь, ощутил прилив кротости по отношению к остальному миру и грубым его шуткам, обошел церковь, измерил и начертил ее план со всем доступным мне тщанием.
После этого я исхитрился проспать еще четыре-пять часов среди товарищей, которые спали мертвым сном, раскрыв рот, и даже великодушно отбросил идею насыпать песку в эти разинутые пасти, отбросил, простил, пренебрег, забыл и уснул сладким сном».
«25 июля. Ранним утром мы покинули Гармиш и через Миттенвальд и Гизенбах взяли курс на Инсбрук. Затолкали наверх наши велосипеды по нескончаемо длинному Цирльскому перевалу, чтобы таким же манером свести их на другой стороне вниз (угол наклона иногда достигал 14 градусов). От Цирля асфальтированная велосипедная дорожка вела к городку Максимилиане: гордый немецкий ренессанс на воротах к Италии. Лежит он посреди широкой долины перед скальной стеной, смотрит на юг и приветствует страну, где протекает река Эгч, приветствует немцев вокруг городов Ботцен и Меран. После Инсбрука дорога опять пошла в гору, за двенадцать километров до Бреннера мы свернули на запад. Люди, что живут в горах, серьезные и бедные, а почва здесь каменистая и неровная. Боковые долины высоко впадают в главную, а реки низвергаются в непроходимые ущелья и теснины.
На постоялом дворе перед Гшнитцем мы оставили велосипеды и вскарабкались к трибулаунской хижине. Трибулаун лежит на высоте 3102 метра. Карабкались, пыхтя, два с половиной часа. Сама хижина выше на 2300 метров. А после стряпни, в подступающей тьме на горе по-над хижиной пели сентиментальные песни.
Во мне воцарилась великая ясность, словно чувства мои находят свое выражение в горах, что ровными линиями высятся на фоне неба. Туманы начинают сочиться влагой, на каждой травинке повисают сказочные капли, зеленый склон делается бледно-серым. А вот серый цвет меня угнетает, воспоминания бороздят мое сердце, из серого выходит Ханно, надежды громоздятся передо мной — но это всего лишь горы облаков.
После шестидесяти километров на велосипедах и двухчасового подъема пешком мы умиротворенно засыпаем в холодном высокогорном воздухе под шорох дождя сквозь ночь, тайно прижав одну к другой замерзшие ступни на ложе из одеял и камня».
«26 июля. Мы хотим одолеть эту гору. Наверх — через скальную осыпь, мимо мелкозернистых склонов, наверх — мимо того места, где мы пели, по серпантину — через снег и ледники.
В этой тишине и ясности, перед лицом этого величия хоть раз оказаться наедине с самим собой, отыскать свою истину, чтобы потом в окрестной тишине и тихом блаженстве поведать ее самому себе! И сотворить из своего рассказа новый язык безудержной радости».
«27 июля. Мы разбили палатки у вод реки Инн. В горном лесу прохладно и сыро, туман повис на елях. Порой гигантская рука закручивает туманный полог на вершинах, как лошадиный хвост, скатывает его в облачную фату, которая растягивается затем на скальных склонах и расточает себя на вездесущую вечность.
Мы направились в ближайшую деревню. Мрачные фигуры безмолвно восседали перед своими домами. Высоко наверху светился снег. В долине неподвижно залегло одиночество.
Мы еще долго сидели перед своей палаткой и разговаривали про книжки. Сперва это был просто разговор и желание поспорить, так мы от души поговорили про Витгека, Биндинга, Рильке и Кароссу, потом нашей темой стала страсть, причем страсть тайная, что пробивается у того либо другого писателя сквозь все трещины и щели, из-за которых возникают зияния между буквами печатного шрифта и тогда каждая буква предстает сама по себе, одиноко. И страсть к спору о страсти пронзила все слова, которые прозвучали позднее, и Зигмунд сказал, что у одного писателя страсть дерзкая, а у другого — бальная, и предложил нам страсть третьих, четвертых, пятых, которые предаются ей лишь во тьме своих поступков. „Наедине с самим собой“, — сказал Утц и начал копошиться руками вокруг себя, и другие тоже начали хватать там и сям. Верно, это какой-то новый, дикий способ, подумал я и последовал их примеру. Во сне ведь порой забываешь, мужчина ты или женщина, сказал тот, что лежал рядом со мной, а тот, что лежал с другой стороны, сказал, дело мастера боится, и никто ни на кого не глядел. А у меня, у меня в голове мелькали женщины, одна, потом другая, они проносились как стрелы, и кузина, и учительница, а под конец и вовсе Эмма Цохер. И это было нисхождение, и это был подъем, и я подле товарищей то ли сидел, то ли лежал, сознавая, что с ними происходит то же самое, и все это под тусклой, тайной луной! И тут мы, мужчины, вскочили и помчались с индейским кличем к реке, и содрали с себя последние одежды, и нырнули в холодную, ясную, ночную воду, и совершили омовение.
А потом мы хорошенько вытерлись, ухмыляясь, немножко побоксировали и снова забрались в палатки — каждый в свою крепость»!
«28 июля. Побудный крик Зигфрида эхом отдался от гор; снова