— Она хоть и актриса, но держится очень естественно, — сказал какой-то зритель, вернувшись после антракта на свое место.
— И все же на лице у нее тысяча лиц, — отозвался другой.
— Но честолюбцы и артисты так и увиваются за ней, — сказал третий.
— Подумаешь, — ответил первый.
— Я ей напишу, — сказал второй.
Я ей напишу, и она мне ответит. И Рейнгольд отправился домой.
Девушка Мехтхильд сидела в комнате с Генрихом и Магдой.
— Сынок, — сказал отец, — а мы уже беспокоились. Ты почему так поздно?
— Нам Мехтхильд все рассказала, — промолвила мать, не зная, что еще добавить.
Магда и Мехтхильд сидели, держась за руки.
Рейнгольд застыл в дверях:
— Раньше, в средние века или не в средние, а просто раньше, мертвых опускали в землю, связав их и заткнув им рот, чтоб они не разговаривали, чтобы не надумали отомстить живым. А за Ханно я отомщу.
— Этим распоряжается Гиммлер, — неожиданно вырвалось у Мехтхильд.
— Пойду писать письмо, — сказал Рейнгольд, повернулся и прошел к себе.
Он сел за свой стол, зажег лампу, взял карандаш, бумагу и написал:
«Уважаемая сударыня, сегодня похоронили моего лучшего друга. Минувшей ночью подтвердилось подозрение — его убили.
Будучи детьми, мы считали Бога всемогущим. Это, пожалуй, и привело меня сегодня вечером к вам в театр.
И благодаря вам на меня словно снизошли вера и надежда.
Я отомщу за своего друга. Это во-первых. А во-вторых, будь вы больны, как та, которую вы так божественно показали мне сегодня вечером, будь вы больны, я бы ценой своей жизни исцелил вас.
Объясните мне мои собственные слова, напишите мне, напишите поскорей, ибо молчание ваше не должно слишком затянуться.
Рейнгольд Фишер.
P. S. Я еще учусь в гимназии».
На другое утро в городской газете было опубликовано сообщение о том, что студент Габриель Эллербек в помрачении рассудка наложил на себя руки.
— Голос протеста, — прошептал Рейнгольд и постучал в сумерках в церковную дверь. Никто ему не открыл.
Что-то происходит, и еще что-то должно произойти, уговаривал он себя, когда несколько часов подряд простоял в темном подъезде как раз напротив церкви, надеясь, что хоть кто-нибудь войдет или выйдет.
Когда пробило одиннадцать, Рейнгольд убежал, он мчался по улицам, остановил свой бег перед старым домом, отыскал имя Гайльфус, поднял трезвон, и крестный отец Ханно открыл ему.
Хрупкий, старый господин в шелковом халате пригласил его войти. Во время похорон патер рассказал, что крестный — ученый, германист по специальности, что он долго жил в Чикаго и писал там книги. Достигнув восьмидесяти лет, он вернулся, чтобы умереть на родине.
Квартира была просторная и высокая. Сплошными рядами стояли повсюду старинные книги — от пола до потолка.
— Здесь пахнет знанием, а знание мне необходимо, потому что я должен действовать, — сказал Рейнгольд. — Вы не могли бы мне помочь?
— Yes, может, и мог бы, — ответил крестный. — Вы, я вижу, фюрер в юнгфольке. И как это все будет дальше? — Он ткнул эбеновой тросточкой с серебряной ручкой в ножку стола.
— Они убили еще одного из моих друзей, — сказал Рейнгольд, — сегодня я прочел об этом в газете. А может, они убили и всех остальных, кто имел к нему хоть какое-то отношение.
— Нет, не убили, — ответил крестный и опять ткнул тросточкой в ножку стола. — Я должен передать вам следующее сообщение: не ходите на похороны и никто не пойдет на похороны. И к церкви больше не приходите. Вы должны хранить молчание и вести себя тихо. — Он еще раз ткнул тросточкой в ножку стола. — Silence, — добавил он, а больше ничего говорить не пожелал.
И про Ханно говорить не пожелал, и о подробностях его смерти тоже нет. Зато он говорил про святые книги, несмотря на свою немощность, поднимался на стремянку, доставал книги, открывал их, растолковывал Рейнгольду слова и знаки.
Настала ночь.
— Чувственный мир, — продолжал говорить крестный, — повсеместно пронизан другим миром, населенным духовными созданиями, из которых одни, невосприимчивые ни к добру, ни к злу, могут быть инструментами и того, и другого. Другие, они же живые следы несовершенных людей, вечно гонимы не ведающими утоления страстями, а третьи — суть наши идеи, которые действуют в том мире как реальные существа.
Движущая сила, с помощью которой на них можно воздействовать, это наша воля. — И крестный устремил на Рейнгольда пристальный взгляд. — Воля человека может воздействовать на провидение, если она обитает в сильной душе, а небо поддерживает ее. Воля и свобода — это, по сути, одно и то же. Воля, которая совершает решительное движение, это вера, а вера подчиняет себе все, если она действует с Богом. Однако если воля действует против Бога, молодой человек, она пересекает границу тьмы и не может отыскать дорогу назад, разве что большой ангел протянет ей руку помощи.
Крестный встал и воздел руки, как возле гроба Ханно, и Рейнгольду почудилось, будто этот человек растет у него на глазах и заполняет собой пространство. И он услышал, как крестный произносит незнакомые ему слова: Иефай, Иахиб, Елиах, Адонай, Иовель, Иахо, Иод!
Рейнгольд уснул. Старик сидел в креслах и сторожил его сон, а когда начало светать, разбудил и подарил ему книги, которые написал много лет назад, одна книга называлась «Подземный огонь», другая — «Потоп», а еще любовные романы. Рейнгольд смущенно принял эти дары.
И еще раз крестный сказал, чтобы Рейнгольд вел себя тихо, и в подтверждение своих слов ткнул его в грудь эбеновой тросточкой. Потом они расстались.
* * *
Рейнгольд вел себя тихо, он лежал в своей постели, укрывшись зимним одеялом. Ничего не писал, ничего не читал, и от Эльзы Бургер тоже не было ответа.
Прошло Рождество, потом — первые дни января. Иногда он чуть приподнимал одеяло, чтобы побеседовать с Шаде: «Хотя твой образ стал еще бледней, я по-прежнему могу воспринимать тебя, друг мой. Ханно теперь в другом месте, возможно, до того близком, что меня это просто гнетет, но в то же время до того далеком и черном, что у меня кружится голова и я прихожу в ужас. Впрочем, это, вероятно, продолжается во мне тот великий ужас. О, эта рука достает очень далеко.
Ах, Шаде, Шаде, человек может явиться на свет несокрушимо и прочно, его разум и душа могут быть надежнейшим образом вмонтированы в тело и увязаны с ним сплетением нервов, и все же настанет день, когда все строение пойдет