Однако своенравен. Велено отправляться в подвал, а он стучит и стучит молотком. Поглядеть бы, чем занимается, да спаленка с другой стороны дома.
Зато единственное окошко все равно, что рамка, в которую вставлена весенняя акварель. В верхней ее половине небо цвета проклюнувшихся сквозь снежную скорлупу пролесок. Где-то там, в подсвеченной истлевающими сугробами синеве, должны раскачиваться крылатые колокольчики.
Чуть ниже, посреди акварели, зыбится пологий холм. На нем смурноликие сорняки стерегут поверженные колосья все той же ржи-самосейки. Поэтому холм одного колеру с грязной холстиной, поверх которой запеклась сукровица. Так же ревностно сорняки стерегут подорвавшийся на мине комбайн. Правда, сейчас он ничем не напоминает бабке Серафиме зеленую игрушку. Огонь и туманы нарядили его в ржавые одежды.
Часть акварели, а именно то место, где холм скатывается к пересыхающему летом и сейчас, наверное, взбунтовавшемуся ручью застят ивы, в прическах которых пробиваются предвестники тепла — желтые пряди.
А еще бабке Серафиме хорошо видна пытающаяся заглянуть в окошко яблонька с забинтованным мешковиной стволом. Упавшая посреди огорода мина нанесла деревцу еще несколько увечий. Однако менее существенных. Поэтому дед Михей ограничился тем, что повыдергивал застрявшие осколки плоскогубцами, а раны залепил садовым варом.
Только бабка Серафима все равно печалится за судьбу деревца, чьи плоды к исходу лета наливаются таким солнечным жаром, что о них можно ожечь ладони. А больше всего яблонька радует весной, когда заливает спаленку розовым сиянием.
— Выживет ли после такого? — однажды засомневалась бабка Серафима.
— Обязательно, — заверил дед Михей. — Не имеет права прежде срока погибнуть, тюрики-макарики, то, что делает землю похожим на рай.
— А когда он, этот срок, наступает?
— Ты о том Господа поспрашивай. Не меня. Мое дело — в навозе копаться, да молотком стучать.
Вот и сейчас стучит молоток во дворе. Только как-то глухо. Будто, торопясь отделить умершего от живых, вколачивают в крышку гроба гвозди из сырого железа.
Неудачное сравнение заставило бабку Серафиму поежиться. Однако прохудившийся носок уронила на одеяло по другой причине.
Вначале прошумело над крышей стаей скворцов, затем в ряду нечесаных ив выросло черное, с огненными прожилками дерево. За ним второе, третье… Что было дальше, бабка Серафима не видела. Она откинулась на подушки и прикрыла глаза рукой, в пальцах которой были зажаты игла с ниткой.
Точно так поступала в детстве, когда отказывалась лицезреть опрокинутую на скатерть молочную крынку, потраву.
Только прошлое подобно укатившимся за окоем грозам. Куда горше настоящее. Это все равно, что сравнивать шлепнувшую по попке ладонь матери с карающей десницей Господа. Может смилостивиться, а может и воздать за грехи тяжкие.
Правда, таковых за бабкой Серафимой не водилось. Да и за дедом Михеем тоже. Чтобы грешить, надо иметь свободное время. А его у них отродясь не было. Все забирала тяжелая, как у всякого подверстанного к земле, работа. Впрочем, на небесах могли иметь свое мнение. Ведь почему-то наслали войну, которая вырвала бок у яблоньки-любимицы и которая сейчас грызет душу ее хозяйки.
По-другому не скажешь. Страх — совсем не то, каким он представлялся в мирное время. Это подтвердит всякий, будь то кошка или человек, кто познал горечь пыли полувековой давности, которую выплескивают уголки застигнутого бомбардировкой дома.
— Смертонька, — молвила, не отнимая руки с зажатой в пальцах иглой с ниткой от глаз. — И где ты, смертонька, ходишь? Почему не хочешь забрать меня из этого ада?
И небеса вняли бабкиным молитвам. Дом вздрогнул, словно остановленный снарядом панцерник, и вопль разлетающегося оконного стекла известил о конце света.
— Дед! — позвала бабка Серафима. — Ты живой?..
Но откликнулась лишь сорванная с навесов и теперь опрокинувшаяся на пол входная дверь. И сразу же стало зябко. Казалось, спаленку захлестнуло холодное, вперемешку с гарью, половодье.
Кое-как дотянувшись до поверженных костылей, поднялась на кровати. Расстояние от спаленки до сеней в молодости бабка Серафима пролетала игривым ветерком, а теперь оно показалось ведущей в никуда полевой дорогой.
Видно, так уж устроен земной путь всякого живого существа. На рассвете мчится по заросшей весенними ирисами долине, а вечером едва карабкается на холм. И чем ближе ночь, тем круче подъем.
А здесь еще костыли, будь они неладны, норовят подсунуть мелкую пакость. Это только считается, что они помощники захромавшему. На деле же цепляются за малейшую неровность. Былинку, черепки сброшенного с подоконника цветочного горшка, усыпанный стеклом пестрый половичок. И уж совсем неодолимой оказалась распростершаяся поперек сеней входная дверь. Впрочем, бабке Серафиме не пришлось расходовать остатки сил на штурм столь серьезного препятствия. Да и звать запропастившегося деда Михея не имело смысла. Какой резон окликать человека, если на крылечке вперемешку с кирпичным крошевом и щепками валяются обрывки полушубка?
И тогда бабка Серафима вновь закрыла лицо рукой. Точно так, как делала это в детстве, когда не желала видеть разлитое молоко, учиненную теленком потраву и сердитое лицо матери.
— Господи, — взмолилась она, — как же так? Я ведь для себя смертоньку просила…
Однако никто не ответил бабке Серафиме. Жаворонки унесли свои колокольчики подальше от линии фронта, а стрелок затаившейся в силосной траншее боевой машины пехоты был слишком занят делом. Он всаживал гремящие очереди в ощетинившийся сорняками курган. И степь отвечала ему той же монетой.
Фужер хрустального вина для Королевы вдохновения
Глава первая
Орхидея по имени Зоська. Офонаревшие гаишники. Мотыльки летят навстречу гибели. Прощального поцелуя не будет
В безбрежных дебрях облаков лисой струилась рыжая луна…
А еще была женщина. Она уходила в тишину зарождающейся ночи, словно под каблучки ложился не покарябанный траками боевых машин пехоты асфальт, а беломраморный подиум.
Так способна ходить уверенная в своей неотразимости женщина. А Зоська считала себя таковой. Да и Христофоров тоже. Однажды, посмеиваясь, он заявил, что у Зоськи настолько безукоризненная, цвета прохладной бронзы фигура, что ее легко спутать со статуей работы древнегреческого ваятеля.
Правда, произведения скульпторов хороши в художественной галерее, но не на заднем сиденье служебной машинешки. Но об этом Христофоров промолчал. Негоже главному редактору обижать собственную секретаршу, которая украшает приемную получше самой изысканной орхидеи. Вот и сейчас Христофоров поймал себя на том, что откровенно любуется уходящей в зарождающуюся ночь Зоськой. Ишь, как пощелкивает каблуками. Словно хронометр, который отмеряет золотники времени. А юбка на бедрах выделывает такое, что двое гаишников на железнодорожном переезде сделали стойку почище выдрессированных на пернатую дичь собак.
Они, похоже, успели разглядеть выплывающую из темноты под светлый овал фонаря женскую фигуру и теперь гадают — не сама ли Фея