Грач распахивает клюв, а потом проглатывает очередную гадость, которую он собирался мне сказать. А я вся дымлюсь от злобы и, кажется, даже рыжие кудри распушились и торчат во все стороны. Ещё я отчаянно, стыдно краснею, вся целиком, да так, что от этого горячо лицу.
Потом грач пыхтит и прокашливается.
— Н-да, ты, кгхм, неопытная пока. Но это дело поправимое…
Над моей головой раскачиваются веники. По началу лета сенник почти пуст, только в дальнем углу гулкого сарая сереет оставшийся с зимы стог. Зато под потолком уже развешаны травки и ягоды.
Хочется снять один такой веник и кааак врезать наглецу поперёк хребта! И, кажется, грач что-то такое ощущает в моём настрое, потому что скачет вокруг меня по полу, юлит и говорит ласково:
— Нейчутка, ты не расстраивайся. Поработаешь немножко, попробуешь, освоишься. И старосты все эти будут тебе на один укус, посмотришь у меня ещё!
Я топаю ногой:
— Извинись!
— Чееего? Ты обнаглела совсем, девка!
Я разворачиваюсь на пятках и делаю вид, что ухожу. Грач хлопает крыльями и суетится:
— Ладно, ладно, извини! Извини, кому говорю! Ну куда ты пойдёшь? Ты же рыжая! А я тебе пригожусь, вот увидишь! Извини меня, и давай займёмся этими глазами! Ну извини! Ты может дурочка, но с жизненной мудростью, ты же знаешь…
— Собака ты, Чигирь.
Грач распушается и дуется. Я вздыхаю, а потом собираю себе из сена логово, устраиваюсь в нём поудобнее и вынимаю из сумки книгу.
Чигирь назвал её заумным словом «гримуар»: это, мол, не просто какая-то там книга, а записи нескольких поколений достойнейших ведунов обо всём на свете. Увы, мне приходится верить ему на слово, потому что читать я толком не умею, только узнаю угловатые крупные буквы, которые кое-где стоят в начале строчек. Писали достойнейшие ведуны скупо и очень мелко, и только кое-где встречались крошечные корявые рисунки.
На этих рисунках было порядком всякой пакости. Русалку я ещё узнала кое-как — по длинным волосам, подчёркнуто круглым титькам и подписи, начинающейся с буквы «Р», — но по большей части все эти чудища оставались для меня непонятными страховидлами.
— А руки ты помыла? — пыхтит Чигирь, взлетая на моё плечо.
Я закатываю глаза и молчу. Руки я сполоснула в сенях старостиного дома и обсушила полотенцем. Не такая уж я и дурочка, между прочим: пусть гримуаров я никогда и не видела, любому ясно, что не стоит хватать тонкие страницы жирнючими пальцами!
— Ладно, — Грач снова шумно вздыхает и переступает по плечу. — Мы точно знаем, что у нашей нечисти красные глаза…
— Упырь, — сразу же предполагаю я.
— Балда, — беззлобно отзывается Чигирь. — Ты что, кроме упыря никого и не знаешь? Был бы тут упырь, он бы давно уже кого съел! Да и глаза у упыря не светятся.
— А у этого светились?
Грач снисходительно усмехается и снова задирает нос:
— А если б не светились, думаешь, их разглядели б с дороги? Да притом так, чтобы одни только глаза!
Я задумчиво чешу нос. В словах Чигиря есть немного правды. Да и вообще — он-то, в отличие от меня, хотя бы учился на волхва. Что-то в нечистых силах он должен ведь понимать!..
Я пытаюсь вспомнить кого-нибудь со светящимися глазами, но выходит плохо. В наших местах рассказывали о здухачах, у которых глаза горят ярче всякого пламени, но здухач — светлая сила, добрая. Здухачи живут среди людей, и только в час большой нужды оборачиваются могучим зверем и летят биться с бедой.
— Букачка какая-то, — бормочу я.
— Долистай до букачки, — предлагает Чигирь.
Я кое-как — с его подсказками — нахожу в книге букачек, и грач читает мне вслух то, что я и так немного знаю. Букачки — мелкое зло, но на редкость поганое: букачки находят самое хорошее и с чувством это портят, как умеют. У видной красавицы-невесты накануне свадьбы вскакивает на носу огромный прыщ, на чистое бельё гадит птица, а край люльки бьёт прямо по колену, да так, что няня вскрикивает, а ребёнок просыпается и заливается плачем. Люди борются с букачкой заговорами и вешают над дверью белую тряпицу: если запятнается, значит, в доме появился букачка. У ведунов есть способы и вернее: гримуар предлагает ловить букачку за брови. Брови эти такие густые и длинные, что отрастают ниже бороды; их надобно взять и сплести друг с другом намертво. Тогда букачка запутается и не сможет больше поганить, от этого расстроится, уйдёт сам и уведёт с собой всех других букачек.
Грач же читает с чувством другое:
— Невидимы людям.
— И глаза тоже?
Про глаза в гримуаре не сказано. Но зачем бы вешать над дверью тряпицу, если глаза можно увидеть и так? Выходит, нет у букачки горящих глаз; а, значит, на поле завёлся не букачка.
Гримуар кажется не таким и толстым, но страницы в нём тоненькие, а кое-где на них подклеены ещё и ещё заметочки. Нечистым силам посвящена примерно треть гримуара, и мы листаем её никак не меньше нескольких часов, отвергая одну погань за другой.
— Здесь скит не так далеко, — покровительственно объясняет грач, — а, значит, они здесь все облагодаченные.
Капля благодати защищает человека от сил: от благодати становишься здоровее, сильнее, крепче, и воля твоя от неё тоже гуще. Таких людей обходит всякая мелкая нечисть, да и крупная тоже предпочитает добычу попроще. Но и люди от благодати начинают чувствовать нечисть хуже. Оттого люди часто видят не самого волкодлака, а только его следы в грязи, а влюблённый парень не замечает идущего от красавицы гнилостного душка.
— Но я-то могу посмотреть! — вспоминаю я.
А потом прикусываю язык. Одно дело — смотреть, когда знаешь, на что примерно смотришь, и совсем другое — брести через поле навстречу горящим глазам, за которыми наверняка стоит что-нибудь жуткое!..
Потому мы листаем гримуар, и грач то бубнит что-то неразличимо, то читает вслух, то рассказывает сам, что шиши не отходят далеко от дороги, а луговики всё больше появляются днём. И всё-таки мы составляем какой-никакой список всякой дряни, которая может скрываться за горящими в пурпурном поле глазами.
— А может быть, — пугает меня Чигирь, — это и вовсе что-то невиданное!
— Невидимое, — поправляю я.
— Нет! Невиданное! Зло, какого и не знали волхвы! Огромное и всесильное, такое могучее, что губит всякого свидетеля,