Тогда он толкнул её.
А она упала.
Ведун Вит побледнел весь тогда, вышел, впряг коня в свою телегу и уехал, через забор в бонежин двор плюнув. Чигирь бросился к матери, ничего ещё не понимая. А из-под её головы растекалась тёмная кровь.
Он шептал над раной, как шепчут волхвы, но мало может ученик без своего зачарованного камня. Тогда Чигирь взялся за силы так, как делают ведуны, намотал на пальцы нитку, отрезая себя от всего, чему учили в ските.
Только было поздно даже для ведовских сил. Он только и мог, что держать в руках её жизнь, не отпуская мать на ту сторону. Но и вернуть её совсем никак не удавалось.
— Я сидел с мамой… не знаю сколько. А потом оставил её и пошёл за ним, — так же тускло говорит Чигирь. — Пешком за конным побежал, ни за что не догнал бы, если бы у телеги оглобля не разломилась сама собой. Он стоял, серьёзный такой, важный, шептал над телегой, лошадь у него такая красивая. У него — дороги и жизнь, а у мамы…
Птицы не плачут так, как люди. И грач только покачивается немного, а человек в отражении отворачивается и прячет лицо.
Много всего должно быть в этом лице.
— Проваливай в свой скит, — сказал ведун Вит своему сыну. — И не вспоминай моё имя.
На этом Чигирь замолкает. А я уже понимаю, что будет дальше, но всё равно спрашиваю:
— А ты?..
— А я сказал, что дедом ему быть лучше, чем живым ведуном. И что… что хорошо бы умер он поскорее. И он умер. Как стоял у оглобли, там и упал. И тогда…
Тогда взметнулись тени, тогда расступились деревья, тогда небо упало оземь, а ветра взлетели в высоту и там потерялись. Тогда разрезали черноту линии, будто веток силуэты, и через эти линии вылилась та сторона. Тогда собрались линии в тень огромных рогов, а под теми рогами была исполинская фигура, и земля содрогнулась.
— Отцеубийца, — шептались тени.
— Кровь от крови, плоть от плоти, дитя Рода…
— Убийца! Убийца!
Отец Волхвов открыл глаза, и в них клубилось пламя. Отец Волхвов сказал, что станет судить.
— Я кричал, что не виноват. Я говорил, что не хотел проклясть, что я не вкладывал воли. Я плакал, что он маму убил. А Отец Волхвов сказал, что нет во мне благодати.
— Он судил тебя… нечистым судом?
— Судом сил, — поправляет Чигирь.
Я повторяю послушно:
— Судом сил. Но если был суд сил, если ты в птицу превращён по суду, то должно ведь быть условие. Как Матушка сказала своему рабу, что отпустит его, когда засмеётся. Должно быть условие.
Чигирь молчит долго. И отвечает нехотя:
— Оно есть. Условие.
— И какое?
— Плохое.
— Я… не стану уговаривать. Но ты скажи мне всё-таки.
— Я повторял тогда много, что не виноват, — медленно говорит Чигирь. — И Отец Волхвов сказал мне, что я стану человеком, когда прощу сам и сам от всего сердца попрошу прощения, когда на колени встану, виноват или нет. Но я не стану перед ним извиняться. Пусть он сгинет без поминания, но нет у него права меня прощать, и я не прощу его тоже.
✾ ✾ ✾
Мне остро жаль сейчас, что Чигирь — не человек, а птица. Человека за руку взять можно, обнять, по плечу погладить. А птицу можно только в ладони качать, но это не то совсем, другое.
— Это всё… несправедливо, — говорю я и глажу пёрышки.
Парень в отражении кривится и морщится:
— Суд сил и не должен быть справедливым.
Это правда, я знаю. Суд сил на то и зовётся ещё нечистым, что он не суд больше, а решение. У кого есть власть, тот объявляет то, что пожелает, вот и весь закон.
Но то, как Чигиря судили — несправедливо как-то по-особенному. Как можно требовать простить? И у кого бы здесь просить прощения? Ясное дело, что Чигирю не нравится это условие, кому бы понравилось!
Это как если бы мне сказали, что я должна своему Роду в ноги упасть и сказать им большое спасибо за всё то, что они мне надарили, и за то, как далеко меня выгнали. Я не так уж и жалею теперь о том, что складывается моя судьба, но благодарить? За что бы? За трусость их, за чёрные ритуалы, за отводящие знаки, за то, что руками меня не трогали, за то, что всей заимкой ждали, когда я наконец-то умру? Благодарить — за это?
Во мне, должно быть, тоже недостаточно благодати!
— Давай изгоним его? — предлагаю я мстительно. — Пусть плачет в одиночестве на той стороне!
На мгновение в глазах Чигиря загорается что-то. Алчное, живое, человеческое. Но потом он обнимает себя за колени крепче и бросает глухо:
— Не.
— Да почему?! Он же…
— Ну вот и хватит с него.
Я открываю было рот, но потом закрываю. Если бы мне предложили проклясть мою родную заимку, я бы тоже не согласилась. Не потому даже, будто считаю, что они не заслужили, — заслужили, и ещё как! Но что-то во мне всё равно их любит, и причинять им боль мне самой было бы больно.
Так что я только глажу грача по перьям. В отражении я касаюсь пальцами его локтя, а он сидит, уткнувшись носом в свои колени, только вихры тёмные и свисают.
Я уродливая там, в отражении. Но на себя я не смотрю.
— Спица твоя серебряная… — бормочет Чигирь едва слышно, так, что я едва могу разобрать. — Это его спица. И гримуар, и склянки, и сумка. Я тогда ведовское всё схоронил, чтобы люди не растащили. Думал, может, вернусь…
— А это… когда было?
Я помню, как Чигирь привёл меня к старому пню за вещами. Лещина у дороги, а у обочины — разрубленная на несколько частей оглобля, вся уничтоженная колдовством. Сумку облюбовала плесень, а оставленный в