Откупное дитя - Юля Тихая. Страница 68


О книге
так, что изо всей округи ей отзываются воплями растревоженные птицы. Её сгибает пополам, из хребта бьют вдруг вверх шипы, а затем сразу опадают; руки обрастают перьями, стряхивают их с себя, а на пальцах чернеют блестящие когти; всё тело покрывается рыжая шерсть, и глаза…

Она кричит, я торопливо ищу в сумке хоть что-то подходящее, Чигирь тревожно каркает, а девочка то катается по земле, то мечется между деревьями, натыкается на ветки — и вдруг бросается ко мне.

У неё обезумевшие от боли глаза, зрачки заполняют их почти целиком. А её когти — я понимаю это с запозданием, — её когти глубоко у меня внутри.

Она отскакивает и кричит снова, ещё страшнее прежнего. Машет руками, как взлетающая птица бьёт крыльями по воде. Кричит отчаянно, жутко, а я валюсь на землю, хриплю, хватаюсь руками за живот, и на ладони мне льётся липкое, горячее.

В ушах звенит вопль обезумевшей нечисти. В глазах темнеет. Кровь заливает мне руки, и я чувствую, как гаснет в ней сердцебиение.

Потом мир переворачивается — и замирает.

— …Нейчутка! Нейчутка, посмотри на меня, посмотри на меня. Ты меня слышишь? Я сейчас, сейчас…

Это Чигирь, и я пытаюсь посмотреть, но не могу. В глазах — всё равно что стекло, меня лихорадит. В голове шум, гулкий, страшный шум, и я качаюсь в нём, качаюсь, как на волнах, и он уносит меня куда-то, и я вся будто выливаюсь на землю толчками, вместе с утекающей из меня кровью.

— О силы…

Его голос я тоже слышу смутно, как через несколько слоёв ткани. Его словами шуршит, играясь, ветер.

Это что же я — умираю?

Я пытаюсь испугаться, но не могу.

— Пять капель, — шепчет надо мной надломленный голос. — Пять капель красухи, а не пятнадцать… пять капель, ни каплей больше… если ошибиться в рецепте…

Может, и пять. Я не помню точно, все образы путаются у меня в голове. Я качаюсь на волнах и чувствую только, как касаются меня заговоры, но силы в них слишком мало, чтобы изменить хоть что-то.

— Прости меня, девочка… прости, прости… о, силы… нет, нет, так не может… ты прости меня, я птицей не могу даже… Нейчутка!

Мне больше не больно и больше не страшно, мне хорошо и вольно, как никогда, никогда не было. И здесь, в этом сладком сонном мареве, я не могу понять, за что он извиняется. Он же сам рассказывал, про вину, про ответственность, про прощение. И я ведь сама должна была следить за рецептом, разве не моя это работа?

Ты не переживай, хочу сказать я из своего безвременья. Не надо тебе больше камней на душе, тебе и без них тяжело.

Я пытаюсь заговорить, но в горле только клокочет кровь.

Мне кажется, он молится, но молится не по-волховски, не по-ведунски и даже не по-человечески, а так, как молятся, когда рвётся из груди сердце. Я слышу голос и то, как льются звуки, хрипло, певуче, надрывно, но не могу разобрать слов. Их все забрали ветер, и шум деревьев, и звон в ушах, и стук, с которым бьётся сердце и выливается кровь.

✾ ✾ ✾

Когда мои глаза снова учатся видеть, надо мной нависает чёрное небо с редкими тусклыми звёздами, а Чигирь стоит рядом на коленях.

— Не вставай! Ты не дёргайся пока, я сейчас…

У него бледное, болезненное лицо, и очень холодные руки. Пальцы щекотно касаются живота, и я не сразу, но понимаю: моё верхнее платье разорвано, нижнее задрано почти до самой шеи, а Чигирь заговаривает мою рану, льёт на неё что-то из бутыли. Удушающе пахнет засыпающим на зиму лесом, и этот запах разбивает солоноватый привкус крови во рту.

Я лежу на земле, под ладонями шуршат сухие листья. Ночной холод касается голой кожи, и от этого по ней бегут зябкие мурашки. Чигирь сосредоточенно что-то чарует, а в зубах у него зажата игла, из которой тянется длинный хвост заговоренной нити.

Я надеюсь только, что он опалил иглу в огне прежде, чем втыкать её в моё тело. Впрочем, это он ведь меня этому и научил.

Небо тёмное, чёрное почти без синевы. В нём — звёзды, а между мной и ними — разлапистые ветви, с которых здесь почти совсем облетела листва. И я всё ещё на этой стороне, не на той.

— Ты… человек, — рассеянно говорю я, заворожённая кружением звёзд.

Чигирь трясёт головой. Волосы падают ему на лицо. Губы его шевелятся без остановки, но я узнаю лишь отдельные отрывки шепотков: от горячки, от заразы в крови, для заживления.

Я совсем не чувствую себя больной. Мысли мои пусты, а голова лёгкая. Может быть, поэтому я вспоминаю так ясно всё то, что он говорил мне когда-то через боль и через муку.

Должно ведь быть условие, хмурилась тогда я. У суда сил всегда есть условие! И даже если это самое плохое из всех условий… ты скажи мне всё равно, ты скажи, я не стану тебя уговаривать…

Вокруг нас шумел шабаш, и были песни, и пляски, и веселье. А у Чигиря ломался голос, когда он говорил:

Я повторял тогда много, что не виноват…

Сколько боли стоит за такими простыми словами!

И Отец Волхвов сказал мне, что я стану человеком, когда прощу сам…

Птичье тело дрожало от растерянной глухой ненависти.

…когда сам от всего сердца попрошу прощения, когда на колени встану, виноват или нет…

Он запомнил, я думаю, слова эти в точности. Суд сил — не то событие, какое легко забыть.

А если так, то — я понимаю теперь — суд не велел ему прощать своего отца или просить у него прощения. Суд не велел ему вставать на колени перед безразличным убийцей собственной матери, суд не велел ему пожалеть, что в искреннем желании мести пробудилась сила, — Чигирь и без того ненавидел себя за это с самого первого мгновения.

Суд велел ему простить кого-нибудь. Суд велел ему что-то понять про вину.

Должно быть, Отец Волхвов знал, что в его озлобленном больном сердце ещё может вырасти что-то настоящее.

Должно быть, Отец Волхвов знал, что Чигирь ещё может что-то понять.

— Щекотно, — жалуюсь я, вглядываясь в родное лицо и всё ещё не умея поверить.

Получается хрипло, но крови в горле больше нет, и лёгкие не дерёт болью. В животе от чар растекается

Перейти на страницу: