Мальчик был принесен в жертву. Его тонкая, призрачная сущность сгорела в топке моего выживания, став топливом, которое позволило мне дотянуть до рассвета.
Вины я не чувствовал. Какой смысл винить себя в том, что сработал простейший биологический механизм? Я ведь не выбирал этот путь. Да и какая судьба ждала этого мальчишку без меня? Медленная, мучительная смерть в вонючей каморке Поликарпова. Я дал ему шанс, пусть и такой уродливый. Однако и облегчения не было. Грусть как по шумному, беспокойному, часто раздражающему соседу, который внезапно съехал, и теперь его пустая квартира за стеной давит на уши своей безжизненной тишиной. Я привык к нему.
Теперь абсолютно один.
Я — Анатолий Звягинцев, шестьдесят пять лет от роду, запертый в теле семнадцатилетнего юноши. С поврежденной, «битой» библиотекой знаний в голове. Со смертельными врагами, которые теперь знают, что я не просто диковинка, а угроза.
Я выжил.
Цена этого выживания — потеря последней связи с тем мальчиком, чью жизнь я занял. Теперь эта жизнь принадлежала мне безраздельно. И ответственность за нее — тоже. Я должен был прожить ее так, чтобы его жертва не была напрасной.
Я открыл глаза. В комнате было по-прежнему тихо. За окном начинался медленный, серый петербургский рассвет.
Новый день. Мой новый день.
Глава 3

Вместо привычного аромата духов Элен, воздух в спальне пропитался резким, запахом. Эта роскошная комната стала моим персональным лазаретом, где я выступал одновременно и главным пациентом, и главным инженером собственного спасения. Каждый вдох, даже самый осторожный, отзывался тупой, ноющей болью в левой стороне груди, напоминая о двух дырах в теле и о той призрачной грани, с которой меня стянули обратно. Я был чудовищно слаб. Тело превратилось в мешок с костями, налитый усталостью. Зато голова, впервые за долгое время, была кристально ясной.
Без стука отворилась дверь, впустив доктора Беверлея. В его движениях сквозила осторожность сапера, ступающего по минному полю, вытеснившая прежнюю триумфальную бодрость. Я едва сдержал смешок — такие движения отдаются болью. Поставив на столик свой неизменный врачебный набор, он с какой-то брезгливой методичностью, принялся за ритуал, ставший за эти дни нашей общей пыткой.
— Таз с горячей водой, — бросил он служанке, не глядя. — И щетку. И мыло.
На его лице застыло выражение мученика, вынужденного потакать прихотям безумца. Он с показной яростью драил руки, скребя кожу докрасна. Его профессиональная гордость была растоптана. Он по указке какого-то мальчишки кипятил бинты и полоскал раны соленой водой, словно деревенская знахарка.
Единственным его утешением и оружием стал толстый кожаный журнал. Пока служанка несла дымящиеся в тазу полотняные бинты, Беверлей раскрыл его на столике, обмакнул перо в чернильницу и принялся скрипеть, занося свои наблюдения.
— День третий, — бормотал он себе под нос, но достаточно громко для меня. — Пациент в сознании. Температура не повышена. Пульс ровный, хотя и слаб. Признаков «laudable pus», доброго гноя, не наблюдается. Раны, вопреки всем канонам, остаются чистыми, края не опухшие. Весьма странно…
Слово «странно» он произнес с таким выражением, будто описывал двухголового теленка. Происходящее не укладывалось в его картину мира. Он ждал катастрофы, предсказывал ее, кажется, даже жаждал, чтобы доказать свою правоту. А катастрофа, вопреки всему, не наступала.
— Перевязка, — скомандовал он, откладывая перо.
Подойдя ко мне, он осторожно двумя пальцами снял влажную повязку. Я вцепился в простыню, готовясь к неизбежной вспышке боли. Склонившись над моей грудью, он не мог скрыть взгляда, в котором смешались профессиональное любопытство и суеверный страх.
— Невероятно, — выдохнул он, забыв о своей роли скептика. — Ни малейшего воспаления. Ни отека. Края стягиваются. Заживление идет так, словно… словно рана и не была смертельной.
Голос его дрогнул от изумления ученого, столкнувшегося с необъяснимым феноменом. Пальцы двигались медленно, почти с благоговением, когда он осторожно коснулся кожи вокруг разреза и проверил дренажную трубку, выведенную из моей груди. Он изучал, а не лечил.
И тут его взгляд зацепился за сам дренаж — за стеклянную банку, куда по гусиному перу медленно, капля за каплей, стекала темная жидкость из моей грудной клетки. Он нахмурился.
— Вот это мне не нравится, — пробормотал он. — Отделяемое слишком густое. И цвет… темный. Нехорошо. Могут образоваться сгустки, запереть выход. Надобно…
Он потянулся к своим инструментам. Я не сомневался что он хотел промыть все. Ввести в плевральную полость нестерильную жидкость было верным способом умереть в агонии.
— Стойте, — мой шепот был слаб, однако заставил его замереть. — Не нужно.
— Молодой человек, я врач! — взорвался он. — Я вижу начало застоя! Если мы не промоем…
— Мы не будем ничего туда заливать, — перебил я. — Мы заставим это выйти.
Он уставился на меня как на умалишенного.
— Это еще как? Молитвой?
— Физикой, доктор. Мне нужна стеклянная трубка, длинная, с палец толщиной. И несколько пустых бутылей из-под вина. И свеча.
Полчаса спустя наша палата окончательно превратилась в лабораторию алхимика. Беверлей, проклиная все на свете, но заинтригованный до предела, по моим инструкциям сооружал примитивный аппарат. Он соединил дренажное перо с длинной стеклянной трубкой, другой конец которой опустил в бутыль с водой почти до дна. Попутно он ворчал о том, что отдал бешенные деньги за стеклянную трубку. При этом отказался от денег. Вот же чудак человек.
Я вспомнил сборы в горах. Наш инструктор читает нам, зеленым студентам, лекцию после очередного учебного ЧП. «Орлы, запомните! В горах у вас нет ничего, кроме головы и рук. Пробило товарищу грудь сучком — он задохнется от собственного воздуха и крови, если вы не дадите им выход. Однако если вы просто сделаете дырку, воздух с улицы добьет его. Вам нужен клапан. Односторонний. Чтобы изнутри — выходило, а снаружи — нет. И сделать его можно хоть из изделия № 2 и фляжки. Думайте, орлы, думайте!»
Я думал. И сейчас, глядя, как Беверлей возится с бутылками, я почти чувствовал, как за его спиной будто встало суровое, обветренное лицо полковника. Этот простейший водяной затвор — клапан Бюлау, как его назовут лет через семьдесят, — был именно тем, что нужно.
— А теперь, доктор, — скомандовал я, когда все было готово, — самое интересное.
Я заставил его взять вторую, пустую бутыль