* * *
У Достоевского: «Если Бога нет, то какой же я капитан?» Спустя сто лет капитан Советской армии, отличник боевой и политической подготовки, воспитанный в «научном» атеизме, в схожей ситуации выразился б так: «Если есть загробная жизнь, то какой же я тогда капитан?». Догматическому мышлению все равно, какому идолу поклоняться, суть не играет решительно никакой роли.
Ивану Карамазову простительно, что возьмешь с двадцатитрехлетнего мальчика, но Федор-то Михайлович мог бы задаться вопросом: с чего это Господь топнул ножкой и к его просвещенному веку покончил с инквизицией? И никаких поцелуев печального Христа! Раб Божий вовсе не означает раба среди людей.
Вы нам «Чудо, тайна, авторитет», а мы, хлебнувшие чудес и авторитетов в засекреченной стране, окруженной колючей проволокой, вам в ответ: «Не верь, не бойся, не проси»!
* * *
Земли у нас теперь вдвое больше, чем при покупке дома. Приращение нашего участка по роковой случайности, а может быть, в силу неосознанного протеста совпало с финансовыми катаклизмами. В дефолт 1998 года, когда все нормальные люди закупали соль, сахар, спички и прочие необходимые в пору катастроф запасы, нам взбрело в голову невеликие наши сбережения бросить на приобретение семи соток заросшей иван-чаем, крапивой и пустырником земли. Хлопоты по приобретению еще трех соток десять лет спустя совпали с обрушившимся на весь мир финансовым кризисом. Обошлись эти три сотки в полтора раза дороже тех семи, да еще обставлены новыми бюрократическими правилами: лежащее между забором и дорогой пространство, заселенное сорным кустарником и той же крапивой, надо было покупать на аукционе с беспощадной конкурентной борьбой. Правда, конкурента разрешили привести своего. Главным украшением нашей Новой Земли была не тундра, а роскошная береза, раскинувшая широкую крону над всякой мелочью: иргой и робкими осинками. Мелочь эту как не имеющую эстетической ценности вырубили, и тут выяснилось, что царственная береза вся насквозь прогнила и грозит в ураган, на которые щедро нынешнее лето, рухнуть на дом.
* * *
Невелика честь принадлежать к великой нации. Начать с того, что нации, независимо от количества, все велики, только одним повезло реализоваться больше, другим, ввиду их малочисленности, меньше. Маленькая Дания не затеряется – у нее был Андерсен. Но какую «гордость нации» ни возьми – ее заклевывали дураки и мерзавцы из числа современников и, главное, соотечественников. Австрийцы (много ль у них гениев?) умудрились отказать в человеческих похоронах Моцарту и Шуберту и затерять их могилы. Как такое возможно в просвещенные века?
Мы – нация Пушкина, Лермонтова, далее по длиннющему списку вплоть до Андрея Платонова. А кто породил антипушкинскую свору вокруг трона? Мартынова, Каткова, Ермилова, Ёлкина, Бушина, Корнелия Зелинского и прочую сволочь – душителей литературы? Эти-то откуда взялись и множатся год от года? Гордитесь, что вы нация Пушкина – так извольте гордиться и этой мразью, она из ваших рядов.
На каждого Моцарта по Сальери? Да то-то и оно, что Моцарты рождаются в единичных экземплярах, а Сальери – сворами. Одно дело штучный товар, другое – штамповка. Моцарт – порождение Бога, свора – всей нации, ее образа мыслей и воспитания.
* * *
О Софье Перовской Россию предупредил Гончаров. Это Верочка в «Обрыве», покоренная хамской энергией Марка Волохова. Тонким, изысканным девушкам, окруженным лишь воспитательницами, книжками да мамочками, легко поддаться распахнутому безудержному хамству с идеологической подоплекой. Им кажется – сама жизнь, как ураганный вихрь, ворвалась в их девичью светелку, уютную, но душноватую. А это всего-навсего хам нагрянул.
Для самого Гончарова Верочка – выход из кризиса, в который он загнал себя, выдав за Штольца Ольгу Ильинскую. Образ, провалившийся в концовке «Обломова» по объективным, не зависящим от автора обстоятельствам. Ольга при Штольце – практически та же Пшеницына при Обломове, только похудосочнее, надуманнее, многословнее. В ней больше честных и неясных намерений, чем хлопотливого, без роздыху хозяйственного действия Пшеницыной.
В романтической юности, когда впервые читался роман, мы как-то презирали Пшеницыну за ее явную интеллектуальную несостоятельность. Но в полдень, когда «нет уж той отваги», начинаешь понимать подлинную ценность этой женщины и жизненность ее образа под пером Гончарова, а восторгавшая когда-то Ильинская рядом с ней блекнет, и вдруг за Ольгой обнаруживается откровенный художественный провал.
И тут не столько вина писателя, сколько самой действительности. Женщине «с устремлениями» в 50-е годы не было точки приложения энергии. Движение суфражисток на Западе только зарождалось и до наших снегов еще не докатилось. «Свое дело» завести было невозможно, вот и стала Ольга полусекретаршей, полудомохозяйкой: слабый удар при богатырском замахе.
Зато когда отыскалась в русской действительности эта самая точка приложения сил незаурядной романтической барыни, вот и вышла душегубка, влюбленная в хама и готовая было пойти ради него на самое страшное преступление. На преступление простое – убить старуху-процентщицу, не пошла бы и крайне б возмутилась подобным предложением, а вот на самое страшное – чтоб Россию обезглавить и устои подорвать – это пожалуйста! Влюбленные слепы и безоглядны, особенно если к любви вместо букета черемухи приложена большая идеология. По счастью, Веру спасло православие (имя тут неслучайно). Но других барышень волоховы заражали атеизмом, и тут удержу не нашлось.
Как, однако ж, тяжело было отдирать от души воспитанное в детстве уважение к цареубийцам, этим дешевым героям! Уже давно понял, что за фрукт был великий Ленин, чуть позже – убиенный (чуть не оговорился «невинно») сталинскими киллерами Троцкий, большинство жертв сталинских репрессий из не поумневших даже в лагерях большевиков, не говоря о таких субъектах, как бывший зек Безбабичев, который донес на меня в райком и заставил снять имя Есенина с названия народного университета (дескать, партия в свое время осуждала Есенина), а тех уважал по привычке, не думая.
* * *
Листва глянцевита, будто смазана не дождем, а маслом. Осина бьется тысячами темно-зеленых сердечек, береза покачивает ветвями, а листья почти недвижны, они лишь чуть подрагивают.
Дождь шуршит о шиферную крышу в такт ветру и собственному шепоту с листвою. А где-то под поверхностью травы медленно собирают растущую плоть грибницы, наслаждаясь первой за все лето водой. Какая жалость, что мы не видим медленных процессов в природе – роста грибов или травы: они только поражают нас внезапным результатом. Только что вроде бы скосили – ан глядь, и уже щиколотка утопает в свежей зелени.
Сквозь живую, трепещущую листву неподвижным фоном стелется желтое поле созревающего овса. Оно уже не серебрится матовым оттенком, как в ту пору, когда выпростало колосья.