Презренной прозой говоря - Михаил Константинович Холмогоров. Страница 27


О книге
Впрочем, в октябре 1917 иные интеллектуалы тоже винят бедного Николая Васильевича. Зачем, де, жалость к маленькому человеку возбуждал, а крепостничество обличал?

Так для чего ж я-то сажусь писать? От писаний моих не то что отечеству – самому пользы решительно никакой.

Что ни книга – могила неизвестного писателя, так что тщеславию суждено остаться неудовлетворенным. Корысть – тем более, скорее, наоборот: мечта о скором выходе нашего с Алёной сборнике эссе уже почти развеялась. Потомки? До них ни строчки не доживет. Да и что о них, неведомых, думать скорому клиенту Введенских гор!

А ни для чего!

Мифическое существо, именуемое Музой, – одно из воплощений Бога. Ежедневное сидение за листом бумаги и за компьютером – молитва. Вняв ей, Он иногда позволяет себе снизойти. Приятен даже восторг, который часто путают с вдохновением. Но и вдохновение – то состояние, когда видно во все концы света и ясны не только причинно-следственные, но и мистические связи, а слово, их уловившее, точно попадает в цель, тоже бывает. Минуты, когда ты не сам пишешь, а записываешь под диктовку Бога. А ради этих-то минут и самой жизни не жалко. Они, эти минуты, всю жизнь и оправдывают, правда, исключительно в собственных глазах. Божий стенографист.

Я этими рассуждениями глушу досаду, что «Жилец» не попал ни в короткий (аж из 15 книг!) список «Большой книги», ни в шорт-лист Букера, ни в шорт-лист Бунинской премии. Умные рецензии вскружили голову глупому автору. И поделом! Не очаровывайся, не позволяй трезвой голове кружиться! А главное – надо признаться себе, что не было чуда, когда высиживал этот десятилетний роман. Не было шалости Анны, которая взорвала весь замысел «Ждите гостя» в Цахкадзоре (того счастливого числа не записал, была, как помнится, середина октября): вдруг, неожиданно для меня самого, автора и вроде бы повелителя, фельетонная повесть превратилась в роман, а повествователь стал героем и получил имя. С «Жильцом» ничего такого не произошло. А раз не было чуда, то и нечего беспокоиться насчет наград. Впрочем, если б было, тоже нечего было б беспокоиться, и тоже награды проехали б мимо раздувшихся от денежных запахов алчных ноздрей. Такое чудо и есть самая высокая награда. Чему нет цены, то и не оплачивается – ни гонорарами, ни, тем более, премиями.

Общее мнение – русский классический роман умер, туда, в могилы макулатуры ему и дорога. Соответственно, туда же дорога и мне – не перечь общему, завершенному и неколебимому мнению.

* * *

Стыдно признаться, но мне кажется, что боготворимого в юности Паустовского я давно перерос. И как читатель, и как писатель, стилистически. Все-таки проницательная Анна Андреевна была права, когда заметила, что Константин Георгиевич часто пользуется полуфабрикатами. И это при том, что именно Паустовский воспитал во мне органическую ненависть к штампу. Штампов в прямом смысле слова у него немного, но достаточно и таких фраз, о которых Ильф сказал в «Записных книжках»: «ни у кого не украдено, а все же не свое». В прозе не должно быть пустот – слов, не обеспеченных мыслью, своей собственной, давшейся напряжением энергии, а не схваченной из общего положения или собственных фраз, пришедших в другое время и по другому поводу. Изумляюсь юношеской слепоте – как я раньше этого не замечал? Фраза Юрия Олеши «П. пишет для интеллигентных пошляков», конечно, о нем. Зависть к успеху в этом злом замечании несомненна, но все ж таки доля истины здесь тоже имеется. Среди его почитателей уйма пошляков, причем мнящих себя интеллигентными. Да ведь каждого публичного человека любят в большинстве своем пошляки. Среди поклонниц Андрея Вознесенского немало найдется девушек, одновременно вздыхавших по глупому Асадову. Но в наибольшей степени успех Паустовского обусловлен его безупречной репутацией и рыцарским отношением к литературе.

* * *

Для меня почему-то самый неприятный, хоть и неизбежный, этап в литераторской профессии – тот, о котором пылко мечтают все начинающие: публикация. Я не могу примириться с тем, что работа завершена. Пока пишешь, у тебя идет жизнь с набранным ритмом и точным распорядком. Все подчинено работе: и мир воспринимаешь, и книги – и ярче, и целеустремленнее, каждое впечатление, родившее даже тень мысли, идет в дело. Не только дышишь, но живешь, как Василий Львович Пушкин в Париже: я в работе, в ее процессе – самый свободный человек в мире. Перечитываешь после последней вроде бы точки и непременно что-нибудь увидишь и поправишь, но когда наступает момент окончательного конца, – отрываешь от себя, как прижившийся орган в теле. Туда вросли нервы, кровь, лимфа, что там еще… И вещи, от тебя оторванной, холодно на вселенском ветру, у нее не кожа, а нежный эпителий, а чужие лапы грубо шарят по ней – бр-р-р!

И второе. Та жизнь – кончилась. И чем скорее забудешь, тем скорее начнешь новую. Пойди забудь! Она еще долго заставляет оборачиваться на себя, вспоминать провалы, пусть даже и мнимые… А новая жизнь с новыми замыслами наступать не торопится.

Для меня всегда самый мучительный момент – поиск сюжета, а уж сейчас, когда я никак не могу прочувствовать жизнь, к которой уже никогда не буду причастен, тем более.

И еще – резкая смена ритма вещь болезненная, даже смена бешеного на спокойный. При спокойном ритме тебя начинают сжирать комплексы. Самый чувствительный – экономический: с таким здоровьем и не зарабатывать. Особенно после нынешней зимы и весны, измучивших сверх предела Алёну, которой я мало чем сумел помочь.

* * *

Мглистая голубизна – вот что за строкой «Уж небо осенью дышало». С середины августа в ясном небе какой-то сероватый налет – растянутое на всю ширь облако, но не имеющее определенной формы, размытое по пространству. А снизу от палых листьев поднимается легкий пока запах увядания.

* * *

Если меня упрекнут в оскорблении памяти великого советского писателя Шолохова, я отвечу цитатой из Пушкина, прекрасно знавшего, что отравление Моцарта – миф, а Сальери к его смерти непричастен: «Завистник, который мог освистать «Дон Жуана», мог отравить его творца».

Холуй, требовавший на съезде партии поступить с писателями по законам революционного времени, не может быть создателем «Тихого Дона». Такой роман может написать развратник, пьяница, мот или, наоборот, скряга, игрок, даже расхититель социалистической собственности, но только не раб.

Мое отношение к этому типу выражено не мною – Лидией Корнеевной Чуковской в ее известном «открытом письме».

* * *

Эти тома с критикой и публицистикой, статьями и заметками, большая часть которых не только не напечатана, а даже не завершена,

Перейти на страницу: