* * *
Был писатель, фамилия которого представляла собой классический оксюморон: Шолохов-Синявский. Других достоинств у него не было, потому прочно забыт. Его и при жизни-то знали по справочнику Союза писателей.
* * *
При всей хаотичности и бессистемности сталинских репрессий, уничтожены были лучшие и в крестьянстве, и в интеллигенции. Основной принцип истребительной политики содержится в древнегреческом мифе о Прокрусте – самой выдающейся посредственности среди богов и героев.
Каким чудом уцелели мои родители? Таким же, как Сигизмунд Кржижановский. Никто ведь не знал о его крамольных рукописях. Отец боялся оставить свои размышления на бумаге – это же вещдок! Его ранняя смерть – результат войны и еженощных страхов до нее и после. Слабый и избалованный в детстве, очень уж был склонен к истерии, упиравшейся в скальный мамин характер. Да и профессия – на тончайшем нерве. Мама его не понимала, не знала, как с ним обращаться. И до самой смерти терзала себя мучениями совести. Быть бы такой женой, какой стала вдовой! Мудрость обходится дорого.
Как они не берегли друг друга, как изводили себя сценами, конфликтами, не стоящими выеденного яйца!
* * *
За Пушкиным осталось 90 тысяч долгу. Царь оплатил с надеждой окупить посмертным изданием, а оно – не разошлось, казне полный убыток. И удивляться тут нечему, кроме того обстоятельства, что при поголовной грамотности населения потребность в Пушкине ощущается едва ли больше, чем одним процентом, как и в год его кончины. И это – Пушкин. Что ж говорить о каком-то Холмогорове? Дядя Коля в свое время вычитал у Шеллер-Михайлова персонаж – писатель Холмогоров. Кто сейчас помнит этого Шеллер-Михайлова, которым зачитывались в конце XIX века? Программа моего компьютера его знать не знает и подчеркивает красным.
Классический образец романа с трагическим концом – это дневник, какой бы скучный, или, наоборот, фонтанирующий остротами он ни был. Редко кто печатает свои дневники при жизни. Как бы ты ни был кокетлив, непременно ведь сболтнешь что-нибудь позорящее. Автор умирает, и читатель, видя дату, просчитывает, сколько осталось: автору жить, а мне – читать. Даже если прожит Мафусаилов век.
* * *
Вчера в лесу жалел об отсутствии бумаги и ручки. Рассуждал о силе литературы в формировании личности писателя. Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» – советские фельетонисты-зубоскалы. Спустя всего четыре года – печальные сатирики. Они уже тогда увидели, как коррупция пожирает государство изнутри. Государство, по счастью для авторов (но не для читателей), спохватилось уже после смерти обоих писателей, в 1949 году. Сочинение «реабилитировали» только в 1955-м и то лишь частично: избавиться от купюр удалось лет тридцать пять спустя, после перестройки. Я помню свои изумления: в 1955 году сосед Витя дал почитать издание 1949 года, по которому потом прошлись катком постановления ЦК. А через год прочитал новое разрешенное, под конвоем К. Симонова, и не обнаружил многих запомнившихся шуточек.
Возвращаюсь к авторам. Процесс писания развивает личность в непредусмотренном направлении. Едва ли Ильф и Петров могли даже тень мысли допустить о неприятии советской власти. И даже не из страха. Страха как раз не было, если в «Записных книжках» Ильфа несколько раз повторяется острота, которая стоила б ему головы: «Сов. Иосиф». Но логика развития свободна от убеждений личности.
Тут еще история с Зощенко. Он был, по собственным уверениям, совершенно советский человек. Но литература выбила его из советского седла, и Сталин догадался первым (чуток был на опасность), куда «поэта завела речь». Советское в Зощенко превратило драму в трагедию. Ахматова же пережила именно драму, не первую в ее жизни и гораздо меньшую, чем гибель мужей, Гумилева и Пунина, аресты сына и дальнейшие недоразумения в их отношениях друг с другом в последнее десятилетие ее жизни.
* * *
Прав был Саша Черный: «Жестокий бог литературы». Действительно жестокий и беспощадный. Когда я учился в школе, после классики настала пора «советской литературы», отданной нам на осмеяние. В Краснодоне погибли 16-летние мальчики и девочки, а Фадеев написал такой плохой роман, что ни тени сочувствия не вызвал к своим героям: уж очень убогие характеры, а «лирические отступления» утопли в соплях. К тому же стала выявляться нечистая подоплека, реабилитировали Виктора Третьякевича – романного Стаховича, еще через 30 лет реабилитируют оклеветанных романистом девушек – Вырикову и Лядскую, загремевших по его милости в ГУЛАГ. А Фадеев еще не сразу угодил Сталину – заставили переписывать, вводить партийное руководство стихийным подпольем.
Еще курьезнее в том же десятом классе было прохождение написанного литературными рабами «Как закалялась сталь». Я читал этот роман в первом классе, и тогда он лег на доверчивую детскую душу. А тут явился безобразный русский язык, тупой догматизм не очень умного автора – и, главное, никакой жалости к его судьбе и восхищения его подвигом. Здесь и сказывается жестокость литературного бога. Ему безразличны физические подвиги. Тем более что Островский – только имя на обложке, а писали борзописцы из «Комсомолки». От литературы там – одна-единственная лирическая главка про Тоню, испорченная повторной встречей. Видно, тут хорошо выложилась Коптяева. Как я жалел по первому чтению, что пропала повесть о Котовском! И как я вздохнул с облегчением, повзрослев. Как поняли мы с другом-редактором, повесть эту, глянув на безграмотный текст, выбросили в корзину, а когда автор с привлечением друзей-чекистов стал доставать издателей, те прикинулись, что и в глаза не видели, не получали… Островский был не первый и не последний, кто писал наперегонки со смертью, уже стоявшей в комнате над постелью. Только Марсель Пруст и Вольфганг Борхерт писали сами, без помощи чекистов и литературных обработчиков. Уже на моих глазах Борис Полевой учинил скандал с последователем Островского – шахтером Владиславом Титовым. Этому и литобработчики не помогли – текст остался хуже и безграмотнее не только «Как закалялось», но и «Рожденных бурей».
Когда спустя 7 лет преподавал сам, Николая Островского низвели в 7-й класс. И все равно плохо: после «Капитанской дочки» и «Ревизора».
Нам-то еще повезло: старшие братья и сестры сочинения Виктора Гусева проходили и «Счастье» Павленко. Кто помнит Виктора Гусева? Что осталось от Павленко, кроме доноса на Мандельштама? К его посмертному позору прибавилось, что прототип полковника Воропаева – выдающийся советский коррупционер Медунов.
Однако музей Пастернака в Переделкине стоит на улице подлеца Павленко. Интересно: потомки переименуют или вставят слово «подлец» в название улицы?
* * *
К вопросу о поколениях. Ничего они толком не значат, кроме тяги к стадности. А индивидуальность вовсе не привязана к