Но, с другой-то стороны, ровесники Блок и Белый; Ахматова, Цветаева, Пастернак, Мандельштам – в три года родилась вся русская поэзия XX века. Проза тоже не обижена уроженцами 90-х годов.
Таланты в русской литературе рождались рощицами среди полей: то дебри, то пустыня: весь «золотой век» – тридцатилетие от Пушкина до Льва Толстого – а дальше до 1870 (Бунин и Куприн) за исключением рожденного в 1855-м Иннокентия Анненского, а в 1860-м Чехова – никого. Лесков и Короленко, конечно, хорошие писатели, но все же из второго ряда. Им бы где-нибудь в Швеции родиться – стали б классиками мировой литературы. Думаю, что, по меньшей мере, две трети нобелевских лауреатов по литературе не выдержат сравнения с нашим Лесковым.
* * *
Для меня русский язык не только и не столько средство общения (общаюсь я мало, все меньше и меньше), сколько средство эстетического наслаждения. Нынешнее лето – бунинское. Вчера с Алёной дочитали вслух «Митину любовь». Она значительно слабее «Жизни Арсеньева», меньше таких фраз, от которых замираешь, чтобы долго потом обкатывать ее на языке, как лакомство. Повесть – не его жанр, он не выдержал большого объема, дыхания не хватило.
Как все же банальна первая любовь! Мы все уподобляемся Ленскому с его простушкой Ольгой. Обреченные на неудачу, мы и ведем себя не по-мужски: унижаемся, молим о «решительном» свидании, в котором нам с издевкой отказывают, а если и соизволяют, то так управляют встречей, что нужные слова прилипают к пересохшему горлу, и ничего, кроме конфуза, не обретаешь. Красавицы наслаждаются властью, но скоро пресыщаются этим наслажденьем, поскольку как бы ни был умен, глубок, разносторонен влюбленный, на нем лежит проклятье неудачника. Клеймо. И возникает инстинктивный страх заразиться неудачничеством. Оно распространяется во все пределы. Не должен же неудачник в любви быть успешным в карьере, в обустройстве дома, семьи.
Спустя годы, обосновавшись в жизни, оборачиваешься на собственные страдания, на параллельную жизнь той, о которую разбивалось сердце, Бога благодаришь, что послал тебе такую неудачу. Ведь если бы «повезло», в силу заведомо сложившихся отношений, ты бы оказался под каблуком да еще и носителем роскошных ветвистых рогов. Вариант выжившего Ленского:
А может быть, и то: Поэта
Обыкновенный ждал удел…
* * *
Воспоминания о юности нередко заливают краской стыда. Как часто мы ломились в распахнутые не для нас двери! Сколько глупостей натворили по неопытности, невоспитанности, незавершенности эстетического вкуса. Может, поэтому Онегин ухлопал Ленского, а Печорин – Грушницкого, что они выворачивали наружу недавно пройденный этап развития, память о котором свежа пораненным рассудком. Ну, и пародия, конечно, опошление былых искренних чувств, воплощенных в карикатурных формах. Интимная мысль Печорина о сердце под сукном шинели, озвученная Грушницким: тут взвоешь! И за собственную мысль становится стыдно.
Пушкинское «Но слез печальных не смываю» Толстой предлагал поправить: «постыдных». Пожалуй, он прав. Который раз спрашиваю себя: где были мои глаза и уши, когда я фанатически влюбился в Паустовского и был предан ему, пока не добрался до Федора Михайловича?! «Он часто пользуется полуфабрикатами». Я эти полуфабрикаты обнаруживаю в лучших рассказах. Правда, этого мнения Ахматовой долго не знал. Паустовский был силен репутацией. Живое воплощение писательской порядочности и свободы поведения. Редко кого так травили, как Паустовского в начале 60-х. Оттепель проходилась по нему каждым заморозком. Видимо, репутация способствовала ослеплению: нет, мы не прощали художественные промахи, мы их просто не видели и не слышали, оглушенные шумами времени.
Выросший под сенью Паустовского Юрий Казаков за свою пятидесятипятилетнюю жизнь написал (по объему в авторских листах) всего одну девятую часть сочинений предшественника, и все же превзошел своего учителя. Его слух от природы был тоньше, отзывчивей на фальшь. Он лучше знал людей, но сам попался на испытании медными трубами. Комплекс разночинца. Путь Помяловского, Решетникова, Николая Успенского. Они спивались, вознесенные на вершину, от головокружения: прыжок вверх по социальной лестнице, из грязи в князи чреват и такими драмами. Как его травили в начале пути! Того же Бушина трижды спускали с цепи. А потом вдруг, как по команде, отцепились, даже признавать стали. Видимо, поняв, что от алкоголика большой беды не будет. А он и сам не высовывался, сидел в своем Абрамцеве, пил горькую, за пятнадцать последних лет выдал два шедевра.
* * *
Вчера перед сном читал записи Юрия Олеши. Как он страдал, что не может выдавить из себя хоть плохонького сюжета, а эти бесконечные ежедневные записи пойдут в помойку. Не пошли. И это лучшее, что он написал. Гораздо лучше «Зависти» и рассказов, где шедевры таятся за пределами сюжета – изюминки, которые надо выковыривать из прокисшей булки.
* * *
Паустовский, несомненно, писатель бунинской школы. Но Бунин писал очень рискованно, на грани пошлости, на волоске. И никогда этот волосок не переступал. Паустовскому это редко удавалось, пресловутые полуфабрикаты заводили его за эту тонкую грань. Над этим хорошо поиздевался Ильф: «Легко писать «луч света не проникал в его каморку». Ни у кого не украдено и в то же время не свое». У Паустовского именно этой фразы, конечно, не найдешь, но подобного прорва, даже в таких вещах, как «Телеграмма» и «Кордон-273».
Секрет Бунина в чистоте русского языка. Он целиком положился на язык, на тонкости, изящество изложения впечатлений. И очень строг и точен в отборе слова. При этом не стесняется тавтологий и даже повторов. Ритм подчинен авторскому дыханию: мудрый писатель знает, что так, как он, никто не дышит, а только это и является подлинной оригинальностью. «Талант – единственная новость, которая всегда нова». Он это и без Пастернака знал.
Впрочем, повторы находок даже и у Бунина назойливы. Все-таки кокетничал перед читателем.
* * *
Кто-то где-то вычитал и мне рассказал. Хорошая формула. Так вот, кто-то где-то вычитал и мне рассказал, что однажды Рафаэль покидал гостиницу, и хозяин остановил его:
– А расплатиться?
Рафаэль кивнул:
– Да вон, на столе.
Хозяин обернулся: на столе лежала груда монет. Рафаэль уехал, хозяин вошел в комнату, стал сгребать со стола монеты – не тут-то было, монеты были нарисованы.
Интересно, что он сделал с этим столом? Мог с досады разрубить топором. А мог и продать, весьма выгодно: рука самого Рафаэля. Да кто ж его тогда знал, кроме знати вокруг папы Римского?
А это мне рассказал художник Георгий Нисский. Он вычитал у Вазари, будто, чтобы вырастить одного Леонардо да Винчи, нужно прокормить четыреста