* * *
Только в русской литературе выведены характеры, подобные Онегину и Печорину. Они воспроизводятся в каждом поколении. И как приложение пародии типа Грушницкого, опошляющие их мысли сходными словами. Вечные одиночки даже в своей среде. Даже рядом с доктором Вернером.
Как интеллигентом, по справедливому утверждению Д. С. Лихачева, нельзя притвориться, невозможно и подражать Печорину. Выйдет гончаровский Адуев. Тоже, между прочим, великое произведение – «Обыкновенная история». Очень отрезвляет подражателей. Как вовремя я ее прочел, от скольких кривляний меня избавило это беспощадное зеркало.
* * *
В Белинском идеология боролась с живым эстетическим чувством, врожденным поэтическим слухом, и, слава Богу, последнее побеждало. Но мы много лет зазубривали его прямолинейные глупости про эгоизм Онегина и Печорина, которые в своем духовном развитии миновали романтический альтруизм, а тот непременно в силу своей нежизненности обернется пошлостью:
В деревне, счастлив и рогат
Носил бы стеганый халат…
Зато утверждение, что «Евгений Онегин» – энциклопедия русской жизни, истинно народное произведение, несомненно, его гениальное открытие. Читателю средней руки трудно объяснить народность неординарной личности Онегина. Тем более что, начиная с декабристов, все «передовые мыслители» почитали за народ исключительно крестьянство и рабочий класс. Достоевский разглядел «созерцателя», но в зипуне или лакейском сюртуке не узнал Онегина. Добавив подлости и не свойственной такого рода людям решительности, вывел в образе Смердякова. Плохо прочитывается то обстоятельство, что Смердяков – тоже брат Карамазов.
* * *
Кстати, об Онегине. Почему-то мало кому приходит в голову, что он – собеседник Пушкина. И не в праздной болтовне, а на самые серьезные темы. «Евгений Онегин», Глава I, строфа XLV:
Условий света свергнув бремя,
Как он устав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.
В основе литературы – болтовня узкого, как правило, круга лиц, составивших компанию неленивого человека, кому не тошен труд упорный.
Приходилось слышать: так любой интеллигент может. Может, но не пишет!
* * *
Мне очень повезло с учителями. Первый, конечно, Феликс Раскольников и школьные друзья Игорь Берельсон и Володя Быковский. В институте – Михаил Викторович Панов, в журналистике – Андрей Зоркий и Толя Холодков, в редакторском деле – Слава Победоносцев. Метод Холодкова – бросать щенка в воду; диаметрально противоположный у Славы: бывало, дня два уходило на письмо графоману. В литературе все, кого я читал, вплоть до отъявленных графоманов: по их трудам изучались ошибки письма; поскольку жизнь я познавал не столько непосредственно, сколько в отражениях, кое-какой житейский опыт все же обретался. Многое понимал в истории и источниках революции и сталинской реакции в конкретных судьбах.
* * *
Вчера искал цитату заметки Пушкина на полях рукописи Вяземского, нашел аж четыре, одна элегантнее другой: «Цель художества есть идеал, а не нравоучение»; «Цель поэзии – поэзия»; «Поэзия выше нравственности – или по крайней мере совсем другое дело»; наконец, любимое и искомое: «Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве их поэтическая сторона». Боюсь, что меня поволокло в сторону Льва Толстого, который морализаторством испортил свои лучшие сочинения.
Странный закон литературы: почему-то порок значительно легче описывать, чем добродетель. Тот же Лев Николаевич не раз спотыкался на этом: самый вялый персонаж «Анны Карениной» – Левин. Толстой и поведал о такой трудности в первой же фразе романа: «Все счастливые семьи похожи друг на друга…» А раз похожи, что ж писать, они не дают сюжета в силу своей неподвижности.
А счастье нашей с Алёной семьи оборачивается отсутствием тех неурядиц, из которых складываются сюжеты.
* * *
Есть косвенное доказательство тому, что Хлестаков был «с Пушкиным на дружеской ноге». Свои приключения он описывает в послании другу журналисту Тряпичкину. Фельетонный псевдоним Пушкина – Феофилакт Косичкин: грамматически то же образование.
* * *
Странно, что лучшее, гениальное начало не в первом, а в четвертом, самом последнем из «Евангелий» от Иоанна: «В начале было Слово». Слово и сохраняет народы от исчезновения даже тогда, когда сошел в могилу последний носитель языка – древний грек, римлянин, убитый вандалом. Остались тексты, их найдут, расшифруют, переведут на современные языки. Руины памятников архитектуры и скульптуры ничего не скажут без объяснительного слова: эта женская фигура без руки богиня Венера.
Национальное слово – то есть язык – формируется долго и мучительно, по нескольку долгих веков. От Алексея Михайловича до нас всего три с половиной столетия, а тексты его указов уже подлежат переводу. Перелом от Петра до Пушкина занял без малого век. Могуч старик Державин, но для современного слуха косноязычен. Революция пришла в русский язык из самого низменного жанра басни. Да и то лишь в устах ее великого мастера. В борьбе трех ломоносовских штилей победу одержал самый презренный – низкий. Пушкин, в юные годы написав свою «Вольность», похоронил оду. Интересно, что Карамзин в научном труде «История Государства Российского» достиг большего художественного совершенства, чем в сентиментальных повестях. Хотя уйма девиц утопилась в пруду у Симоновской заставы. Может, и теперь топились бы, но там территория завода «Динамо», а пруд, кажется, высушен.
А мы сейчас бережем русский язык от варварства. Не очень успешно: уже в норму ввели «договора». И до́говор.
Поскольку во власти у нас не стратеги, а хитрые полуобразованные тактики, культура вышвырнута из шкалы сегодняшних ценностей. Она отомстит. Но все великие мщения гораздо чаще и в большем количестве секут невинных голов, чем супостатских. В глазах Бога виноват весь народ.
* * *
Почему-то стесняюсь называть себя писателем. Прозаик да, эссеист