Безоговорочно верить в него и восхищаться им продолжал только один преданный друг, с которым он не так уж давно и встретился-то на Монмартре. Это был молодой врач, тогда интерн больницы Лярибуазьер, по имени Поль Александр, энтузиаст и романтик чистейшей души, увлеченный современной живописью, может быть, еще в большей степени, чем своей бескорыстной и благородной медицинской деятельностью. Это он, сразу влюбившись в талант Модильяни, заставил его записаться в «Салон независимых» и принять участие в очередной выставке. Теперь он стал его единственным покупателем, несмотря на крайнюю ограниченность своих средств. Так было положено начало частной коллекции картин и рисунков Модильяни, до сих пор не знающей себе равных, во всяком случае, по количеству и художественной ценности произведений раннего периода. Модильяни четыре раза писал и много раз рисовал его, сделал портреты его отца и брата. Полю Александру он был обязан и настоящим знакомством с творчеством Сезанна: они вместе смотрели первую ретроспективную выставку, открывшуюся вскоре после смерти великого художника. Александр впоследствии рассказывал, что для Модильяни это было потрясением.
Следующая большая выставка Сезанна, в 1909 году, снова потрясла Модильяни, и, как принято считать, влияние Сезанна непосредственно сказалось в его творчестве. Чаще всего, и, по-видимому, закономерно, «сезаннизм» отмечается в его картине «Виолончелист» — ее даже прямо сопоставляют с определенным произведением Сезанна, с одним из вариантов его «Молодого человека в красном жилете», репродукцию которого Модильяни якобы постоянно носил в кармане. Не оспаривая этой конкретной параллели, может быть, важнее предположить какую-то более общую, более сложную и менее наглядную внутреннюю связь.
В это время многих художников пример Сезанна учил чему-то большему, чем приемы мастерства. Вот один из характерных в этом смысле откликов на первые посмертные выставки его картин: «На узком холсте Сезанн перестраивает мир: он точен, и он заставляет мечтать. Его холст, хоть и существует сам по себе, находится в единении со всем окружающим. Это полнота собственной гармонии и в то же время часть общей, мировой гармонии. …Эти выстроенные, плотные пейзажи в то же время таят в себе все возможности иного плана, которые и угадывают в них люди» (Поль Юссон, редактор художественного журнала «Монпарнас»).
Вспоминаются и слова Хемингуэя о том, как он когда-то (тоже совсем еще молодым) ходил в Люксембургский музей «почти каждый день, из-за Сезанна». «Живопись Сезанна, — продолжает Хемингуэй, — учила меня тому, что одних настоящих простых фраз еще мало, чтобы придать рассказу ту объемность и глубину, какой я пытался достичь. Я учился у него очень многому, но не мог бы внятно объяснить, чему именно. Кроме того, это тайна» («Праздник, который всегда с тобой»).
Неуспех первых выставок подействовал на Модильяни удручающе. Его по-прежнему встречали в среде художников, на дружеских сборищах, местом которых обычно служили наряду с Бато-Лявуар знаменитые монмартрские кабачки и бистро: «У друга Эмиля», «У Марии, хорошей хозяйки», «У прекрасной Габриэль», «Проворный кролик» («Lapin agile») на перекрестке улиц Сен-Венсен и де Соль. В «Проворном кролике», в этом приземистом покосившемся домишке с зелеными ставнями и грубой нормандской оградой, увековеченном на многих картинах Утрилло, собирались особенно часто. Хозяин заведения, папаша Фреде, нескладный, заросший сивым волосом старик, ходивший всегда в меховой шапке, в грубых сабо, широченных брюках и свитере, был одной из колоритнейших фигур на Монмартре. Он хорошо пел и играл на гитаре, разбирался в искусстве, был на «ты» со всеми художниками и умел вовремя оградить их от апашей, сутенеров и других подозрительных личностей, тоже посещавших его заведение, нередко с наточенной бритвой в кармане. По маленькой зальце привольно расхаживала хозяйская любимица, ослица Лоло, выпрашивая у сидевших за столиками опивки коньяка.
Модильяни был здесь одним из завсегдатаев, «своим человеком», его все знали и любили, звали запросто «Моди», причем иногда по довольно сомнительному праву случайного знакомства у стойки. Его успех у монмартрских девиц был притчей во языцех.
Но вокруг него этот богемный быт постепенно как-то сгущался, становясь невеселым и тяжким. Нередко он появлялся здесь уже пьяным, возвращаясь из какой-нибудь мрачной, подозрительной норы нижнего Монмартра. В таком состоянии он легко становился хвастливым, задиристым, агрессивным. Эта случайная агрессивность раздраженного неудачами человека не имела ничего общего с присущей Модильяни подлинной смелостью. Одно дело, когда он как-то в ресторане, услышав громкий антисемитский разговор, который демонстративно вела группа парижских монархистов-бретёров, будущих «королевских молодчиков», подошел к ним, готовый к неравному бою, и одернул их так, что они тут же трусливо примолкли. Но совсем другое сказывалось в беспричинных дебошах, к которым теперь он все чаще был готов. Правда, он сам их тяжело переживал и горько раскаивался в своем поведении на другой же день. Так было, например, когда добрейший доктор Александр поселил его вместе с другими молодыми художниками и скульпторами в приспособленном им под общежитие ветхом доме на улице Дельта. Поначалу все шло хорошо; Модильяни подружился со своими новыми товарищами, даже подарил каждому из них по картинке, но в один прекрасный день, в пьяном раже, бросился уничтожать их произведения. Потом, конечно, каялся, просил прощения; его и простили, но, как ему показалось, «не до конца», и в этом общежитии он уже больше не мог оставаться.
Выглядел он все хуже и хуже, но никаких выражений сочувствия не терпел. А вместе с тем, очевидно, жила в нем какая-то глубокая потребность в задушевном общении. «Моди» было привычным уменьшительным именем, которым мог его окликнуть всякий, но лишь очень немногие пользовались правом называть его «Дэдо», как звала его мать. Лятурет рассказывает, как однажды при нем Модильяни на улице стал читать вслух кому-то из своих соотечественников письмо, полученное от матери из Ливорно; но дальше первых слов «Mio caro Dedo!» («Дорогой мой Дэдо!») чтение не пошло — помешали слезы, вдруг сдавившие ему горло. Впрочем, кажется, тут же, без перехода, началась обычная для него теперь бравада беспечного парижанина, каким он из последних сил пытался казаться.
Мать он обожал. Но не только тоска по ней постоянно возвращала его мысли к Италии. Что-то важное из его итальянского прошлого не вмещалось в Париж и было связано с теперешними его метаниями.
Глава II
Италия
Но суждено нам разлучиться,
И через дальние края
Твой дымный ирис будет сниться,
Как юность ранняя моя.
— Я сын и внук банкиров, — внушал Модильяни Гийому Аполлинеру, когда тот на какое-то время получил место конторщика в одном из парижских банков. — Если бы твои