— Знаю, — я провел рукой по ее бедру, срывая с нее последнюю преграду. — А я… я, кажется, схожу по тебе с ума.
И это была самая чистая правда, которую я говорил за последние годы. Охота закончилась. Победителя в ней не было. Мы оба были пойманы. Запутались в паутине, которую сплели сами, и не было ни малейшего желания из нее выбираться.
Когда я вошел в нее, она вскрикнула, и в этом звуке было не только наслаждение, но и освобождение. От масок. От ролей. От самих себя. Мы двигались в унисон, как будто искали друг в друге не просто удовлетворение, а ответы на вопросы, которые не решались задать.
А потом все закончилось. Взрывом света, оглушительной тишиной и полным, абсолютным опустошением. Я лежал, прижимая ее к себе, чувствуя, как ее сердце бешено стучит о мою грудь. Ее дыхание было горячим и прерывистым у меня на шее.
Никто из нас не говорил ни слова. Слова были бы лишними. Они разрушили бы эту хрупкую, невероятную реальность, в которой мы оказались. Реальность, где не было Глеба Романовича и его секретарши. Были просто мужчина и женщина. Сгоревшие дотла в пламени, которое так долго тлело под пеплом.
Я знал, что утром все будет сложно. Что нам придется что-то решать. Обсуждать. Договариваться.
Но в этот миг мне было плевать. Я закрыл глаза, вдыхая ее запах, и понял, что проиграл. Потерял контроль. И это было самым сладким поражением в моей жизни.
Глава 21
Анна
Первым пришло осознание тепла. Тяжелого, живого, дышащего тепла вдоль всей моей спины. Потом — рука. Мужская рука, лежащая на моем боку, властно и небрежно, как будто так и должно быть. Его ладонь была широкой, твердой, и ее вес казался одновременно и невыносимым бременем, и единственной точкой опоры в этом рухнувшем мире.
Память накатила волной, горячей и стремительной, смывая остатки сна. Не сон. Не фантазия. Переговоры. Виски. Его взгляд, в котором погасли насмешка и расчет, осталась только всепоглощающая, темная интенсивность. Его руки. Его губы. Наши тела, сплетенные в отчаянном, яростном танце на этом самом диване, в этом номере, за тысячи километров от дома, от наших ролей, от самих себя.
«О, Боже. Что я наделала?»
Я лежала, не двигаясь, боясь пошевельнуться, боясь дышать, боясь нарушить эту хрупкую, обманчивую иллюзию мира. Сердце колотилось где-то в горле, бешеными, неровными ударами, готовое выпрыгнуть из груди. Стыд. Жгучий, всепоглощающий, пожирающий стыд за свою слабость, за свою податливость, за те звуки, что вырывались из моей груди, за ту отчаянную жажду, с которой я отвечала на каждое его прикосновение. И сквозь этот едкий пепел стыда пробивалось, назло всему, другое, постыдное и сладкое — глубокое, животное чувство удовлетворения, сытости, разлитой по всему телу расслабленности, которого я не знала никогда.
Он спал. Его дыхание было ровным и глубоким, шевеля мои распущенные волосы на затылке. Я чувствовала каждую линию его мощного тела, прижатого к моей спине, каждую мышцу. Он был таким реальным. Таким большим, твердым, осязаемым. Исчез начальник, исчез манипулятор, исчез тот, кто дергал за ниточки в этой жестокой кукольной пьесе. Остался просто мужчина. Очень опасный мужчина, в чьих объятиях я, Анна Васнецова-Грановская, провела ночь, забыв обо всем на свете.
Мне нужно было бежать. Сейчас же. Пока он не проснулся. Пока мне не пришлось смотреть ему в глаза и видеть в них торжествующую насмешку или, что было еще невыносимее, удовлетворенное мужское самодовольство. Пока мне не пришлось столкнуться с холодным светом дня и тем, что мы натворили.
Я попыталась осторожно, миллиметр за миллиметром, приподняться, высвободиться из-под его тяжелой руки. Но его пальцы непроизвольно сжались на моем боку, властно прижимая меня обратно, к источнику тепла. Тихий, беспомощный стон вырвался у меня из груди. Это было одновременно и пыткой, и блаженством, последним напоминанием о той ночи, что окончательно разрушала все мои защитные барьеры.
— Спи, — его голос был низким, хриплым от сна, густо налитым желанием, и он прозвучал прямо у моего уха, обжигая кожу горячим дыханием.
Я замерла, превратившись в один сплошной, напряженный нерв. Он не спал. Или проснулся. Это уже не имело значения. Побег был сорван. Отступать было некуда.
Собрав всю свою волю в кулак, я медленно, предательски медленно, перевернулась к нему лицом. В сером, тусклом свете мюнхенского утра, пробивавшемся сквозь жалюзи, его лицо было близко, очень близко. Расслабленное, без привычной маски холодной, отстраненной уверенности. В уголках его глаз залегли лучики морщинок, губы были слегка приоткрыты. Он смотрел на меня. Его глаза, такие пронзительные и острые обычно, сейчас были темными, мягкими, задумчивыми, почти нежными. Это было самое страшное.
И тут до меня дошло, с новой, ослепляющей силой стыда. Очки. На мне не было очков. А парик… Я потянулась рукой к голове, и мои пальцы встретили не колючую, безжизненную синтетику, а шелковистую упругость собственных волос. На моих плечах, на подушке лежали мои собственные, распущенные, спутанные за ночь волосы. Я была обнажена перед ним во всех смыслах.
Он следил за моим движением, и в тех самых морщинках у глаз собралась тень улыбки. Он улыбался. Смотрел на мое замешательство, на мой ужас, и улыбался.
— Вот ты какая, — прошептал он, и его голос был похож на ласковое поглаживание. Его рука поднялась, и он провел пальцами по моей щеке, затем углубился в мои волосы, запутываясь в прядях, как будто проверяя их на ощупь, наслаждаясь их текстурой. — А я уже начал забывать. Слишком долго смотрел на ту другую.
Я отшатнулась, как от удара раскаленным железом. Стыд вернулся, удушающей, ядовитой волной. Он снова играл! Наслаждался своим полным, абсолютным триумфом. Он сорвал все мои маски, одну за другой — сначала профессиональную, затем физическую, и теперь, в этой утренней постели, добивал последние остатки моего душевного самообладания. Он любовался своей добычей, пойманной, обезоруженной и лежащей рядом.
— Не надо, — выдохнула я, пытаясь отодвинуться, отпрянуть, но диван был узок, а его рука, лежащая на мне, казалась сделанной из стали.
— Не надо? — он приподнял бровь, и в его глазах заплясали знакомые, опасные искорки. — А вчера было «надо»? Или это было «не надо», но так отчаянно, так истово хотелось?
Его слова, откровенные и обжигающие, впились в меня, как кинжалы. Я чувствовала, как по