Я наскоро склонил к ней голову и рванулся к чердачному лазу. Владислав, подхватив Марфушу, встряхнул ее в своих руках, оттолкнул, бросился вслед за мной.
Мы были уже на чердаке, когда снизу, под лазом, послышался голос Марфуши:
— Эй, кто там? Открываю!..
На чердаке было черно, из слуховой дыры навстречу нам дул сквозной ветер. Владислав первый просунул голову наружу и, поворочавшись, исчез в темноте.
То, что мы проделывали на крыше, стараясь не греметь железом, возможно было лишь при исключительном напряжении нервов и мускулов, какое испытываешь в минуту бедствия.
Владислав бежал по неосвещенному, залитому мраком, подворью, когда я, сорвавшись на последнем сочленении водосточной трубы, полетел вниз. Тут у меня выпали мои роговые очки, а затем я не сыскал в своем кармане бульдога. Прихрамывая, я возвратился к месту падения, старательно обшарил булыжник… Оружие мое исчезло, точно провалилось сквозь землю. В следующую минуту из глубины двора послышался густой хриплый голос:
— Стой!
Я замер, где был, но по переполоху, какой поднялся в глубине двора, понял, что кричали не мне.
«Владислава взяли!» — полоснуло в моем сознании, и с быстротою, едва ли в другой обстановке возможной для меня, я пронесся от угла дома к темневшему в стороне навесу. «Главное, не шуметь!» — думал я, взбираясь по непрочному какому-то хламу наверх.
Наконец я распрямился, стукнулся при этом головою о балку, сполз по другую сторону подвижного вороха: доски, колеса, пустые ящики… К грохоту, какой я поднял, присоединились крики и брань моих преследователей. Я нащупал рукою что-то тяжелое, похожее на тележный шкворень.
Секунды неслись бурей в такт моему сердцу, и всё, что происходило со мною, утонуло в этом неистовом полете времени: я перестал чувствовать себя, я чувствовал только время, только те мгновения, какие отделяли меня от того скверного, несуразного, немыслимого, что́ готовилось по ту сторону моей баррикады. Голоса людей умолкли.
Вдруг я услышал, как щелкнул затвор винтовки: знакомый сухой звук стали, готовой изрыгнуть огонь и боль. И еще крепче зажал я в руке холодную металлическую тяжесть.
Пламень взрыва ослепил меня, но я не слышал гула выстрела, а только догадался о нем по сотрясению у себя под черепом. И странно, чудовищный, близкий, в упор, блеск огня возвратил мне память: неожиданно я вспомнил, что у Марфуши, в ее «тайнике», остался один из последних моих набросков для рабочей листовки, а в кармане у меня — сложенный вчетверо лист с проектом «Воззвания к обманутым братьям-казакам».
Выстрел повторился, но я уже не обращал на это внимания, отдавшись горестной работе уничтожения: я рвал, перетирал, приминал, клочок за клочком, свое воззвание.
Решив, должно быть, что со мной покончено, там, за моей баррикадой, начали перекликаться. Чиркнули спичкой, не то закуривая, не то желая посветить себе, и потом все вокруг смолкло.
Выждав какое-то время, может быть, весь час, а может быть, две-три минуты, нудные, как сама вечность, я решительно выбрался из своей засады и, крадучись, направился вперед, в непроглядную темноту.
Удар в голову свалил меня с ног, я не успел даже вскрикнуть.
Сознание вернулось ко мне в камере тюрьмы, куда меня бросили на тот, верно, случай, если бы я отдышался.
Я отдышался и, открыв глаза, увидел склоненную над собой голову кого-то невыразимо родного. Это был счастливейший момент моей жизни, это было открытие, сулящее жизнь: надо мною, посверкивая белоснежными зубами, склонился Владислав. Помятый своими конвоирами, он едва двигался, но радость встречи со мною была сильнее страданий.
— Санто! — выронил я, не спуская с него глаз.
— Грекулов, — поправил он, возвращая меня к действительности. — Грекулов, камрад…
В самом деле, какой же Санто, если здесь, среди врагов, он вовсе и не Санто, а херсонский мещанин Грекулов!
— Жив, Грекулов?
— Зачем помирать, камрад?
Так, радостью, начался наш первый тюремный день. Но за первым последовали другие, и наша радость сменилась лихорадочным чувством озлобления, нетерпеливости. Наши тюремщики не спешили с нами. Может быть, потому, что еще очень мало знали о нас. Во всяком случае, мы были для них особами второстепенными, в которых им еще не удалось опознать подлинно опасных противников. В обильном потоке генеральских жертв мы потонули, подобно горошинам в закромах богатой жатвы. К тому же, до самого того часа, когда произошла развязка, наши жизни были в распоряжении комендатуры гарнизона, а генерал Саханов, как известно стало позже, придерживал, из-за неладов с начальником контрразведки, живой свой улов за собою. Даже и тут, в деле усмирения тыла, господа эти ухитрялись драться между собою. Сытые кровью, они скалили друг на друга зубы, едва ли сколько-нибудь сознавая всю опасность для себя этих раздоров. Но могло ли быть иначе там, где история произнесла уже свой приговор и не годы, даже не месяцы, а считанные дни оставались у этих людей в запасе?
Однако, как ни велико было наше растущее изнутри, в самой крови, презрение к врагу, сила и власть были пока что в его руках, и мы могли рассчитывать только на счастливый случай, на внезапный удар по плененному городу с фронта, на собственные отважность и терпение.
Да, мы не теряли надежды, хотя и знали, что в любой час нас могли отправить на свал. Но… завтра — смерть, а сегодня… сегодня мы думали о жизни, преданы были ей, и ни голод, ни побои, ни постоянная угроза издевательств не в состоянии были угасить горения нашей мысли. О чем только не передумано было нами в эти долгие дни и ночи! Самые разнообразные планы строили мы, понимая, что каждый прожитой день — наш выигрыш. Одно мучило нас сильнее голода, сильнее самого чувства обреченности — это безвестность, полная оторванность от внешнего мира, неиссякаемая тревога за товарищей: что сталось с Марфушей, не постигла ли катастрофа заводских подпольщиков, не угодил ли в западню, в час назначенного мне свидания, Кронид? И потом… разве мог я забыть об Анне!
Однажды я услышал о ней. Мы потеряли счет дням: может быть, это было через неделю после ареста, может быть, много позже. Так или иначе, но однажды, в неурочный час, в сумерки, загремели в дверях нашей камеры затворы.
— Панфилов… приготовсь!
Покидая Владислава, я думал о том, что едва ли вернусь к нему, но вслух не сказал об этом. По тому, как, прощаясь, он оглаживал дрожащей рукою мою голову, плечи мои, я понял, что и у него была та же мысль — о вечной разлуке. Но и он