И вот этот господин, мало рассчитывая, надо полагать, на успех обычных угроз, пожелал еще раз видеть меня.
Пробыл я у него не более четверти часа. Человек во френче держал себя рассеянно, моментами он как бы вовсе забывал о моем присутствии. Было видно, что, при всем загадочном для меня интересе ко мне, он не в состоянии был справиться с тяготившей его озабоченностью. То и дело он откликался на телефонные гудки, правая, затемненная по всему овалу, щека его легонько, как в тике, подергивалась, он шумно отпивал из стакана и брезгливо обсасывал взмокшую кайму белесых, тщательно уложенных усов.
Ставя себе целью озадачить меня, человек во френче с первою же слова, в тоне отвратительной интимности, осведомил меня о некоторых, несомненно, выдуманных им, вылазках красного подполья, намекнул затем, не выдумывая уже, о росте деревенских бунтов и вдруг опять, как в первую нашу встречу, заговорил о «женщине, судьба которой должна интересовать… господина Панфилова». Он не назвал в этот раз даже ее имени, но наговорил столько об этой, неизвестной, что я заколебался: уж не под одною ли со мной тюремной кровлей Анна?
Я упорно молчал, мое молчание вызывало у человека по ту сторону стола явное отвращение. И, как бы мстя мне, он холодно, деловито предложил мне… освободить меня, на известных, конечно, условиях. Врагов у добровольческой армии много, один лишний на свободе не столь страшен. Итак, если личные привязанности не ценились мною, если молчание мое означало равнодушие к близким людям, то, чорт возьми! — он, смертный среди смертных, готов пойти мне навстречу: некоторые подробности о женщине, которой все равно терять нечего, и я свободен. Меня вывезут ночью за город, я буду волен располагать собою, вернуть себе возможность бороться в рядах единомышленников, словом, быть, чем угодно.
— Так как же, господин Панфилов? — поднял он на меня глаза.
Эти ли глаза его, как бы наполненные пеплом давно перегоревших желаний, или самый тон его вопроса (словно он предлагал ходячую, само собою разумеющуюся сделку) заставили меня, помимо воли, возмутиться. Он это заметил и, не повторив своего вопроса, медленно отвел от меня взгляд, как от стены без окон и входа. Кажется, он понимал, что напрасно терял со мною время… Да и так ли уж интересовала его возможность моего падения? Не была ли моя стойкость, опрятность моих понятий так же скучны, унылы ему, как и его собственное отрицание всякого рода долговых обязательств перед человечеством?
Лишь призывая пронзительным звонком моих конвоиров, он кинул мне на прощанье что-то об ограниченности тех, для кого страсть отвлеченной веры — более реальная сила, чем страсть молодой крови, и на один момент сквозь мутную пелену в его глазах блеснул огонек.
Еще прошло двое суток, тюремщики в моем коридоре сменились. Время от времени через «волчок» двери ко мне в камеру проникали смутные и оттого особенно жуткие вопли, брань и стоны. Надо было думать, что там, по коридору, чинили расправу с заключенными.
Как-то на заре меня разбудили необычные гулы за стенами. Чудилось, что сверху, из верхних этажей тюрьмы, сбрасывали во двор тяжелые листы железа. Стекла в оконце у каменного свода звякали. Я вскочил с топчана и принялся натягивать на себя оставленный мне при аресте пиджак. Почему-то у меня была уверенность, что сейчас за мною явятся, и я торопился привести себя в порядок. Я даже затянул потуже пояс. Чтобы прекратить непрошеную тряску внутри, в самой, казалось, крови моей, я проделал несколько решительных жестов руками и, не удовлетворившись этим, с силою, до боли, закусил губу. «Главное, не раскисать, Никита! — тоном! команды, с угрозою, говорил я себе. — Главное, не раскисать…» Более всего опасался я мучительных осложнений в своем настроении: еще вздумаю петь себе отходную, упрекать судьбу за слишком скудные радости в прошлом. Дверь моей камеры раскрылась. Увидев на пороге вооруженных людей, я почувствовал, как вся кровь прилила у меня к сердцу. Нет, это не страх. Это — приступ острой жалости к милым, близким мне людям, для которых Никита Глотов что-то значил. Прежде всего тут была Анна: вся та огромная радость, какую несли и не донесли мы друг другу.
— Этот! — проговорил подле меня сиповатый, бесконечно равнодушный голос, и я разглядел в сумраке усатую голову под широкодонной, решетом, фуражкою. — Панфилов?
— Да.
Кто-то в серой шинели, с перекрещенными на груди ремнями, махнул рукою, повернулся от меня, пошатал к двери. Низкорослый солдат, подвинувшись, брякнул винтовкою, заглянул мне снизу вверх в лицо, толкнул меня под локоть:
— Идем!
В коридоре чадили подвесные лампы, и я заметил, что две, три двери из камер стояли раскрытыми. Должно быть, кое-кого из арестантов вывели еще до меня. Но с уборкой пустых одиночек тюремщики не спешили.
Я шел медленнее, чем это нужно было моим конвоирам. Человек в серой шинели оглянулся, что-то сказал, солдат опять толкнул меня:
— Шагай, шагай!
Тюремный двор был пуст, гулко выстукивали солдатские шаги по плитам, хлопала где-то у соседнего корпуса калитка, и то, что слух мой впервые уловил в каменной одиночке, здесь, под открытым небом, грохотало вольно и грозно.
Прислушиваясь, я остановился, человек в серой шинели подлетел ко мне и молча замахнулся, глаза у человека полузакрылись, он ощерился.
— Сейчас! — стараясь оставаться спокойным, произнес я. — Кажется, палят из орудий, господин поручик?
Тот, кого я повеличал поручиком, в самом деле был в каком-нибудь младшем офицерском чине. На это указывало его обмундирование из грубого солдатского сукна. Он был, верно, лет на пять моложе меня и притом ростом не выше своего тощегрудого солдата. В сравнении с ними обоими я чувствовал себя правофланговым в строю. Но они оба вооружены, и я видел, что, замахнувшись на меня, поручик ухватился за кобуру.
Я не получил на свой вопрос ответа, поручик закричал солдату:
— А ну… шевелись!
То был призыв к действию. Не ожидая, что мог предпринять в отношении меня солдат, я тронулся вперед. Теперь они едва поспевали за мною, и вот, быстрым маршем, мы, все трое, вышли за ворота тюрьмы.
Вдали, по дороге к городу, окутанному туманами, шли люди, ползла среди них повозка, в белесом рассвете поблескивали стволы вскинутых на плечи винтовок.
Поручик задержался, раскуривая папиросу. Это ему не удавалось — мешал ветер, он ворчал,