У порога - Владимир Матвеевич Бахметьев. Страница 8


О книге
окон, подобно чернозему на пашне под натиском лемеха. Я поднимаю голову и встречаюсь с глазами Анны. Она смутно улыбается мне и молчит, сытая своей скрытой сейчас от меня радостью. Задичалый стальной свет в ее глазах плавок, зубы влажно мерцают в голубых отсветах фонаря. 

Я приподнимаюсь, беру ее руку, нежданно холодную и покорную. 

— Не спится, — говорит она тихонько, с тою особой доверчивостью, с какою ребята, придя в себя ночью, рассказывают близким о сновидениях. 

— Мне тоже, — откликаюсь я, вставая и накидывая на себя одеяло. 

Вагин спит, обратив ко мне тряскую спину, а рядом, сползая с полки, подрагивает косматая рука Юшки: завялые от сонной одури пальцы шевелятся, как бы что-то старательно стряхивая с себя. 

Рассказывая о пустяковых вещах и не замечая всерьез ничего вокруг, Аннушка принимает мою голову на свою грудь. Мне слышно, как неутолимо колотится ее сердце. 

— Помнишь, Никита, хозяйку мою, Широкову? — говорила она без умолку, как бы прячась за своими словами от того, что происходило у нас в эту минуту. — Вот уж была потеха однажды. Явились, понимаешь, с обыском ко мне… незадолго перед арестом было, — а ночь поздняя, и я дрыхну… 

Покончив с одним случаем, она переходит к другому, и вдруг шопотом: 

— А знаешь, стишки-то твои ничего… Но все же лучше, если ты перейдешь на прозу. 

— Хорошо, займусь прозою, — соглашаюсь я охотно. 

— Да, лучше, если проза… хотя… 

Негромко она декламирует: 

Нет, не знаю, не знаю тебя…

Может быть, и любя,

Не скажу про то никогда!

Она вспомнила давнишние мои стихи, и это позволяет мне коснуться губами ее плеча: все у Аннушки простенькое, но какое же замечательное! Отстранив меня, она ломким голосом произносит: 

— Спать… Иди к себе! — Затем, задержав меня: — А завтра… завтра, понимаешь, Урал, а там… шуга-шуг, шуга-шуг! 

— Шугаевск! — перевожу я ее инословье и, не выдержав, касаюсь губами ее горячей щеки. 

И опять она отстраняется. 

— Погоди… Ужо в Шугаевске! 

Но в Шугаевске нам было не до того, что там, в вагоне, обещала мне Анна. 

Война еще шумела. Однако пружины, которые двигали ее, теряли свою силу, и вся страна содрогалась подобно ржавому механизму в руках монтера… Да, мир взят был в ремонт мастером, который один только и мог спасти его. 

Мы еще застали на заводе Фокина, но он уже не был в прежнем дородстве. Впрочем, отступив, он владел трудом через тьмы видимых и невидимых своих слуг. И мы, люди труда, готовились к последним, решительным битвам… Октябрь неудержимо приближался. 

Еще до того, как российские промышленники в лице Бубликова, старого друга нашего Фокина, обменялись на московском совещании рукопожатием с Церетелли, стрелка заводского монометра подскочила к красному знаку. Взрыв был неизбежен. 

В цехах происходили сцены, способные ошеломить всякого, тем более тех, кто свыкся с неторопливым шагом житейской колымаги. Люди работали, а в обеденные часы митинговали, просиживали далеко за полночь в комиссиях заводского комитета, обучались стрельбе за монастырскими оврагами и были каждый час готовы к чему-то, быть может, не вполне еще осознанному, но бесповоротному. 

От станка к станку и среди печей важно похаживали бородачи, вербуя в профсоюз отсталых, собирая взносы в союзную кассу. Это делалось неторопливо, трезво, и в то же время было что-то праздничное, почти торжественное в том, как литейщики, печники, прокатчики, передав сборщику деньги, старательно вытирали о полу руку, расписывались на листке и озирали победоносно соседей. 

С февральских дней прошло не более полугода, но эти немногие месяцы стоили долгих лет. 

Люди кучками, семьями, толпами овладевали большою и сложной мыслью о необходимости всеобщего похода. 

Молодежь двинулась, как разорванные льды в половодье, сокрушая в своем беге ветхие навыки, вызывая на бой улицу отцов своих, соскребая вокруг въедчивую проказу минувших лет. 

Было удивительно, но никто вокруг не удивлялся, когда четырнадцатилетняя Танька, дочь листопрокатчицы Широковой, выступила однажды в заводской школе среди девушек с предложением примкнуть к союзу ребят, у которых свое красное знамя и арсенал оружия. 

Движение, открытое Танькою, захватило самые затхлые семьи, и даже Петрушка Сергеев, старший в семье паспортиста, сбежал как-то за город к стрельбищу и пропадал затем с неделю из-за страха перед отцовскою плеткою. 

Фрося Зотова, младшая в семье сталевара, а за нею Варенька, дочка того самого Карпухина, который ходил казначеем завкома, а за ними еще многие подростки собрались у монастыря, проникли за его ворота и потребовали из запаса святых отцов хлеба. 

Толстозадый отец Лаврентий, игумен, отделался в этот раз испугом, но вслед за оравою детей к монастырскому амбару прибыли ребята под началом Парамошки, сына покойного Ключанцева. Эти всерьез почистили монастырские кутки с зерном, выдали монахам расписку от союза молодежи и на трех ломовых телегах перебросили добычу в слободскую больницу, где хлебный паек доведен был до одной осьмой на день. 

В заводском клубе, под который заняты были бараки военнопленных, Осип Нахимсон открыл запись тех, кто желал обучаться грамоте, — раз! — и тех, кто хотел участвовать в рабочем хоре Юшки Дуды, — два! 

Сорокалетняя Елизавета Широкова первою явилась в кружок неграмотных и уже через неделю собственноручно вывела свою фамилию под очередною общезаводскою резолюцией. Расписавшись, она долго не отходила от стола, всматриваясь в свой росчерк. Несколько позже, перед тем самым моментом, когда Фокин двинулся в открытое нападение на цехи, многолюдный хор Юшки Дуды исполнил во дворе завода, после митинга, «Интернационал». 

То был триумф Дуды, когда все, кто тогда находился на заводском дворе, кричали хору «ура», а хорового управителя подняли на руки и качали под аплодисменты. Сам Вагин пожал руку Юшке: «Ловко, ловко, Ефим». 

Дементьев и Вагин побывали на партийном съезде. Вернувшись из Петрограда, они повели кампанию за ускорение перевыборов в совет рабочих депутатов, организовали ячейки, где их еще не было, сочинили экстренно объединенное бюро профессиональных союзов, провели в казармах с целью усиления солдатского комитета совещание делегатов. И вдруг на одном из заседаний партийного комитета поставлен был вопрос о всеобщей стачке. 

— Надо кончать! — сказал Вагин, разумея затянувшийся конфликт с правлением завода из-за установления нового рабочего дня. 

И вот, почти все цехи отказались от сверхурочных работ, а затем заводской гудок, вопреки исконному расписанию времени, начал подавать свой голос размеренно через каждые восемь часов, причем рабочие организованно, по этому голосу, являлись в мастерские и выходили из них. 

Тогда распоряжением Фокина в цехах было расклеено глазастое объявление: 

«От сего 24 июля впредь до особого распоряжения работы на заводе прекращаются». 

Перейти на страницу: