— То — домна, а то девушки… — страдальчески возразил Гриша.
— Я тебе пособлю, — щедро пообещал Васька.
Над ледяным прудом в высокой тьме светились созвездия, словно и небо тоже подёрнулось изморозью. Сияла чуть дымная по краям луна. Васькина лошадка фыркала, обиженная, что её погнали ночью. Свистели полозья.
Хитрый Васька утащил добропорядочного Гришу на разгульное веселье не просто так. У Васьки была важная цель, коварный замысел.
— Слышь, Гриньша, — сказал он. — Ты же вольный. Как запустишь свою Царь-домну, перебирайся ко мне под Благодать. Я завод на Баранче-реке ставить буду. Мне доменщик позарез нужен. А ты новую печь отгрохаешь — ещё больше, чем здесь, в Невьянске. Я с тобой в деле спорить ни о чём не стану. Сделаешь, как захочешь! Слава по всем заводам пойдёт!
— Я же, Вася, не за славу стараюсь… — смутился Гришка.
— Дак и я тебя не в бубен колотить зову!
— А прежний мастер чем тебе неугоден? Я человека теснить не хочу.
— Нет у меня доменщика никакого! — отмахнулся Васька. — Мне домны и горны сооружал Максимка Орловский, поляк, знаешь его? Он при казённом ведомстве в Екатеринбурхе служит. Мне его Вилим Иваныч на время дал.
Гриша знал, что Васька не дурак. На речке Шайтанке, притоке Чусовой, Никита Никитич Демидов, брат Акинфия Никитича, получил место с лесами и рудниками. Созидать завод Никита Никитич послал сына Ваську. И тот не подкачал. Хоть дядя Акинфий и не помог ему ничем, Васька сумел построить небольшое, но ладное производство: плотину с прудом, доменную фабрику, молотовую фабрику на три молота и четыре горна и пильную мельницу. Всё как полагается. И завод назвали Васильево-Шайтанским. Понимающие люди заговорили, что Васька Демидов с годами может превзойти самого Акинфия.
— Под Благодатью завод? — задумался Гриша. — На Баранче, где Ермак прошёл? Не шибко ли далеко от Шайтанки твоей?
— В том и дело! — Васька поскрёб башку. — Хочу убраться с Шайтанки!
— Почему? — удивился Гриша.
— За мной там шайтан гоняется.
— Как это? — обомлел доверчивый Гриша.
Санки катились мимо заваленных сугробами тёмных выселков. Васька рассмеялся, будто вспомнил, как с девкой полюбился.
— Речка-то у меня почему Шайтанка называется? Потому что на месте завода раньше башкирцы жили. Ну, я и отселил их от себя подальше — на Иткульское озеро, знаешь такое? От Екатеринбурха наполдень сотню вёрст. Обещал башкирцам на сабантуй кажный год конину присылать, а старикам ихним подарить красные кафтаны. Только наврал. Денег-то у меня нету.
— Нехорошо, — заметил Гриша.
— Ясно, что нехорошо… Вот они на меня и вызверились. Велели своему шайтану, чтобы тот меня самого в красный кафтан нарядил — ну, кожу с меня содрал от горла до колен.
— Святы Господи!.. — ужаснулся Гриша.
— Шайтан меня дважды чуть не догнал. В Шибатином логу я ему чуть не попался и на речке Решётке. Я верхом ехал, а вокруг в лесу как давай выть, хохотать, скрипеть, стучать и улюлюкать!.. И сам шайтан из кустов на меня ломится — морда козлиная, весь в шерсти!.. Еле я спасся!
— Я тебе молитву обережную подберу, — взволнованно сказал Гриша.
— Да куда мне молитва-то? — отмахнулся Васька. — Лепестинья говорит, что на заводах у нас Христа нету. Потому я и намылился на Баранчу удрать: там шайтан меня не достанет. Надоело оглядываться.
Впереди показался Святочный покос. На нём горели костры, суетились люди, стояли лошади, запряжённые в сани-розвальни.
— Я уже всё придумал, Гриньша! — воодушевлённо поделился Васька. — Летом мне Татищев бумагу подписал, а деньги я у дяди Акинфия выпрошу!
— А работных где возьмёшь?
Васька азартно сдвинул шапку на кудлатый затылок.
— Слышал, что дядя Акинфий построит под Тагилом скит для отца дяди Роди Набатова? И я тоже построю скит — для Лепестиньи! К ней бабы сразу налипнут, а за бабами и мужики подтянутся! Вот и народ мне!.. Всё по добру сделаю, Гриньша! Давай со мной в товарищи! И завод у нас будет, и девки, потому как за Лепестиньей самые отчаянные бегут, которым молодец нужен, а не венец и отчее благословение! Любиться — не перелюбиться!
— Свальный грех расплодишь! — охнул Гриша. — Лепестинья — еретичка!
Санки доехали до табора, где стояли и другие лошади — под попонами и с торбами на мордах. Все ездоки были у костров.
— Я, Гриньша, по-нашему, по-чугунному рассуждаю, — вылезая из санок, сказал Васька. — Лепестинья у меня на заводе почти год прожила. Хорошая она баба. От веры не отступница, я сам видел. Христа почитает, любовь проповедует, людей спасает, души не губит — значит, всё правильно!
— Она канон отринула! — обиженно возразил Гриша.
— А что канон? Сколько ваших вероучителей сначала по старому обряду молятся, потом, когда поймают их, в никонианство склоняются, потом сбегают от властей, покаяние приносят и к вере Аввакума возвращаются — и ничего! Молонья их с небес не бьёт, кресты в руках не обугливаются, лики на иконах от них не отворачиваются! Значит, не в каноне сердцевина!
Рождественское гулянье на Святочном покосе завела сама Лепестинья. Она говорила, что зимняя Коляда вроде летнего Купалы: играй — сердце утешай, только в пруд не надо нырять. Святочный покос расчищали от снега и разжигали высокие костры, водили хороводы вокруг огня, пели, плясали, толкались в шутку, устраивали беготню — парни ловили и целовали девок. Кому повезёт — любились в санях под полстями. На это Васька и надеялся.
А Гриша, воспитанный родителями строго и набожно, совсем потерялся в суете. Все вокруг смеялись, кричали что-то, чем-то были увлечены — лица, руки, пламя, движение, и Гриша, ничего не понимая, готов был заплакать. Но Васька его не бросал. То и дело здороваясь с кем-то, дружески хлопая парней по плечам, хватая девок за шубейки, Васька не забывал о Грише.
— Гляди, Гриньша, какие девки весёлые да бойкие! — восхищался Васька. — Лепестиньи выученицы! Где Лепестинья — там завсегда радость и любовь!
Гриша, робея, уже сожалел, что согласился поехать с неугомонным и приставучим Васькой. Он с тоской смотрел на пруд. Вдали за ледяным полем под звёздами виднелась заострённая спичка Невьянской башни, а рядом с ней светилась красная искорка — факел заводской трубы: там в очередной раз выпускали из домны чугун. А напротив Святочного покоса, на левом берегу, темнели громады раскольничьих хоромин — большие крытые подворья Кокуйской слободы и «стая» матушки Павольги, и в них мерцало: это шла рождественская служба, всенощное бдение. Жизнь за прудом была Грише привычна и понятна, а здесь, на покосе, — грех и позор.
Два парня боролись в кругу гогочущих зевак. Миньша Кузнецов плясал вприсядку с балалайкой, и ему хлопали. Кто-то за кем-то гонялся, кто-то с кем-то целовался. Толпа девок, визжа, перебрасывалась снежками с толпой парней. Мимо за руки за ноги протащили Алексашку Лыкова и метнули в сугроб. В санном таборе на розвальнях шевелилась наваленная куча тулупов.
— Василь Никитич, прыгать будем! — прозвенел откуда-то девичий голос.
Васька подтолкнул Гришу:
— Давай в ряд!
Гриша не успел опомниться, как его повлекло, и он очутился в хороводе. Гриша стеснялся, пытался выкрутиться из общего веселья, но ухватили его крепко, и никто не обращал внимания на его неуклюжесть. Он подчинился, и вскоре ему полегчало: хоровод — хоть какой-то порядок. Парни и девки цепочкой мчались вокруг пылающего большого костра и пели:
— Коляда, Коляда, Вифлеемская звезда!
Коляда, Коляда, в речке чёрная вода!
Гриша почувствовал, что растворяется в головокружительном потоке, теряет связь со своей привычной жизнью. Сейчас и вправду всё стало можно и ни в чём не было укора совести. Пламя озаряло восторженные лица, и сердца тоже загорались: девки сбросили шубейки и тулупчики — и хоровод, как летом, пестрел платочками и сарафанами. Рядом что-то орал Васька.
— Коляда, Коляда, повстречайся, молода! — пел хоровод. — Коляда, Коляда, рассыпайся кто куда!
И хоровод рассыпался, будто лопнул. Гриша понёсся, ничего не понимая. В голове всё мельтешило и сверкало, хотелось скакать и вопить. Парни ловили девок и обнимали; девки отбрыкивались; клубилась снежная пыль; всё перепуталось в суматохе; огонь свирепо взмывал вверх; свет от костров сикось-накось перекрещивался с чёрными тенями полночи.