Обоз проносился в темноте мимо Шуралинского завода. О маленькой Шурале Акинфий Никитич всегда думал с нежностью — как о первой любви. Шурала была первым заводом, который он построил после отцовского Невьянска. Построил вопреки батюшкиной воле — и тем самым доказал, что он, Акинфий, будет сильным хозяином, а Каменный пояс поднимет столько заводов, сколько Демидовы смогут воздвигнуть. Шурала стала торжеством его веры в себя, в заводы и в эти суровые горы.
…Конечно, на заводах сейчас не было мира. Здесь тоже полыхала война — война с Татищевым. Когда заводами казны командовал генерал де Геннин, мудрый Вилим Иваныч, всё было полюбовно. Генерал дружил с Демидовым, свой закон не навязывал, изо рта кусок не выдирал, но и воровать никому не позволял. Однако чем-то он стал не любезен Питербурху, и весной 1734 года ему влепили отставку. Уезжая, генерал попросил Акинфия Никитича дать ему десять тысяч на оплату долгов и разное домашнее обустройство. Взяток Вилим Иваныч сроду не алкал, вот честность и довела до пустых карманов. Акинфий Никитич пожалел генерала, помог. А вместо де Геннина прислали Татищева — давнего врага Демидовых. И затрясло телегу на колдобинах…
От Шуралы до Невьянска оставалось всего семь вёрст. В Шуралинскую дорогу влился Екатеринбургский тракт, потом кошёвка легко нырнула в Собачий лог и вынырнула обратно, и впереди на дороге засветился костёр заставы: солдаты Татищева караулили беглых. Один из «подручников» понёсся вперёд — приказать, чтобы служивые убрали рогатки с пути.
Акинфий Никитич приподнялся, рассматривая Невьянск — скопище заснеженных крыш и белых дымов под луной. Справа — кондовые заплоты раскольничьей слободы Кокуй, потом — бедняцкая Елабуга, где жили работники, вывезенные с Камы. За Елабугой простиралась ледяная плоскость заводского пруда. Затем замельтешили домишки Ярыженки, здесь жила всякая пьянь и голытьба — давно пора выжечь эти притоны… Ярыженка нагло лепилась к богатой Кошелевке — купеческим усадьбам.
— Артамон! — окликнул возницу Акинфий Никитич. — Пошли человека за Степаном Егоровым, пускай сей же час ко мне является.
Большой дом приказчика Егорова находился в Кошелевке.
— Санька! — закричал кому-то Артамон. — Скачи сюды!
«Выгонка» беглых раскольников лишила Невьянск покоя. По улице слонялись какие-то пропойцы и солдаты ночных дозоров, лаяли собаки. Обоз промчался к Московскому концу. Тридцать лет назад эта слобода и была всем Невьянском: здесь обосновались московские мастера, приехавшие с Никитой Демидовым наладить завод на речке Невье, Нейве по-нынешнему… А демидовские земляки поселились подальше — там сейчас Тульский конец.
Дома и ограды расступились, и улица вывела к крепости. Стена из бревенчатых клетей-городней с крытым боевым ходом, оборонные вежи с тесовыми шатрами, повалами и воротами… Крепость Акинфий Никитич построил по указу из Питербурха; ему повелели соорудить ретраншемент, а он ещё не знал, что это за штука такая, и сделал всё по старине. В крепости располагался сам завод с плотиной, Господский двор, церковка, казармы для работных людей, амбары и его башня. Его Великий Столп. Память об отце.
Башня словно взлетала своими стрельчатыми ярусами над крепостной стеной, над трубами завода, над Невьянском, над всей землёй, над судьбой Акинфия Никитича. Задрав голову, Акинфий Никитич смотрел на гранёный шпиц, осеребрённый луной. Над острием шпица в звёздном небе плыла его собственная звезда, железная — шипастый шар громоотвода, «молнебойная держава», а под ней блистал остриями железный флаг-флюгер с прорезным гербом господ Демидовых — невьянская «двуперстная ветреница».
На башне куранты гулко ударили полночь.
* * * * *
Жильё у приказчика Медовщикова было богатым — на «три коня». Так строили на демидовских заводах, где туляки сошлись с поморцами и обычаи тоже смешались. Три небольших дома сдвигали бок о бок: в такой усадьбе аукались и скромные избы тульских оружейников с кровлями палаткой, и здоровенные хоромы олонецких крестьян, у которых всё хозяйство заведено под огромную общую крышу. Три сруба — три конька на охлупнях, каждый над глухим самцовым чело́м; окошки — на улицу, крылечки — во двор.
К западу от Невьянска по дремучим лесам на Весёлых горах с пожарами и разорами каталась «выгонка» — казённая облава на тайные скиты беглых раскольников. Заводской командир Татищев пригнал в Невьянск целое войско: солдат Тобольского полка и драгун из крепости Горный Щит. На постой служивых разместили по домам невьянских жителей. Ивана Лукича Медовщикова не помиловали, хоть он и был приказчиком; ему пришлось уступить воякам домовую долю сына, а семью сына на время принять к себе.
Настасья, сноха Лукича, от передряг заболела и лежала за печью в жару. Матвей, её муж, пропадал на заводе, он был горновым мастером. Нянчиться с полугодовалым младенцем старики Медовщиковы наняли глупую девчонку Феклушку из Ярыженских выселков. Феклушке было двенадцать лет. Мать у неё умерла, и девчонка жила при бабке-шинкарке с кучей братишек и сестрёнок; отец промышлял неведомо где, неведомо чем.
Четвёртые сутки Феклушка спала только урывками. Младенец орал и требовал мамку, а у мамки едва хватало сил, чтобы подняться и покормить, и потом она падала обратно. Феклушка изнемогла от младенческого плача, от ругани стариков, от духоты избы и неугомонной возни трёх малых детишек — других внучат Лукича и Михаловны. А ведь ещё и по дому надо было помогать, и со скотиной тоже — словом, делать то, что раньше делала сноха. Феклушка валилась с ног, роняла голову, в глазах у неё всё плыло.
Давно уже стемнело, детишки утихомирились на полатях, и старики, кряхтя, залезли на тёплую печную лежанку. Лампада освещала киот с образами, за железной заслонкой в печи тускло тлели головни. Феклушка стояла и уныло покачивала зыбку, поскрипывал гибкий очеп.
— Все амбары в острожной стене солдаты беглыми забили, — негромко рассказывал Михаловне Лукич. — Человек с триста, много баб с дитями…
— Ох, грехи великие, — вздохнула Михаловна. — Хоть и раскольщики, а живые же люди… Тоже их жалко. Откуда стоко-то взяли?
— Солдаты Галашкин скит нашли. Строенье подожгли, народ — к нам.
— А Висимский скит уберёгся? Старец Иов и мать Платонида целы?
— Вроде оба на воле. Однако ж, думаю, и до Висима доберутся.
Пока старики шептались, Феклушка тихо опустилась на пол — и сидя мгновенно заснула. А потом её по голове вдруг увесисто хлопнула толстая и тяжёлая рукавица-шубенка. Эти рукавицы сушились на верёвке возле печной трубы; привередливый Лукич со своей лежанки увидел, что Феклушка бессовестно спит, и сердито швырнул в неё то, что по руку попалось.
Феклушка вскочила. Младенец орал. Слышно было, что на улице кто-то долбится в ворота; лаяли собаки — при солдатах их не снимали с привязей.
— Дрыхнешь, беспелюха? — рявкнул с печи старик. — Поди на двор, что за колоброд там ворота ломает? Всех перебудил!..
Феклушка порскнула в сени.
С крыльца босиком по снегу она побежала к запертым воротам. Холод взбодрил её. Луна освещала белый скат кровли над воротами. В одной из створок по обычаю делали оконце с полочкой, выставляли туесок с молоком, а к нему горбушку хлеба — это для тех, кто без пристанища. Вдалеке на башне куранты били полночь. В оконце Феклушка увидела какого-то парня.
— Подымай Степан Егорыча! — крикнул парень. — Хозяин приехал, зовёт!
Феклушка с трудом сообразила, о чём речь.
— Степан Егорыч — соседние ворота, дурак! — приплясывая, ответила она и помчалась обратно к крыльцу.
В горнице её обдало теплом. Ненавистный младенец продолжал орать.
— Барин вернулся, Егорова звали, домом ошиблись, — сказала Феклушка.
— Глаз бы подбить ротозею для зоркости, — буркнул Иван Лукич.
— Ты, дева, Николушку на руки возьми, тады он замолчит, — с лежанки посоветовала Михаловна. — Походи с ним, походи. На ногах не задремлешь.