Несколько дней у младшей ребятни ещё была в ходу забава — швырять на вывернутый огнём булыжник около бывшего крыльца пук соломы и смотреть, как он медленно, сам собою, корчится и чернеет.
В воскресенье же заполночь ходили Духовники, почти невидимые в темноте — только огоньки от жировых свечек ползали в стеклянных фонарях, плыли над булыжником, будто бешеные светляки. Да орали надтреснутые голоса, читая из Чёрной Книги Поклонения, никем из горожан своими глазами не читанной: о каждом сверчке, знающим свой шесток… о величии всего пятиугольного над всем четырехконечным… о необходимости упорно и покорно рыть Колодцы, чтобы облегчить дыхание подземным Богам… о Глине, которая поберёт всякого, кто в гордыне своей намерен менять суть вещей и делать хрупкое ковким…
Менять суть вещей — значит оскорблять богов… Боги обид не прощают! — вопили Духовники…
Теперь будет так — птицы уйдут от окна твоего, угли в печи твоей станут холодны, а похлёбка сгорит. Черви зашевелятся под полом. Простыни твои станут Глиной, а сны — безумием.
А потом — мы подожжём твою дверь!
Внизу, в темноте под окнами, среди огарков и хрипа наверняка прохаживались и жандармы, а потому на Ремесленной сидели ночь с открытыми окнами, опасаясь хоть скрипнуть затворяемыми рамами, чтоб стекла не высадили. Отгородившись от всенощной проповеди и мухоты лишь редкими, ничего толком не скрывающими занавесками…
Утром следующего дня у всех хозяек в округе пригорела похлебка, а вечером под карнизом Луция сдох, наконец, ненасытный воробей.
Глава 2 (и близкая, как то, чего не тронуть…)
Прежде, чем пойти на рисковое дело, не лишним было бы осмотреться, как следует.
Эту нехитрую мудрость понимал с пелёнок любой пацан — будь он распоследний дурень с соседней полу-сельской Волопайки, или дерзкий мелкий хер с родного им Ремесленного квартала. Потому они втроём, украдкой, словно драные коты, вскарабкались на чинару, что возносила ветки куда выше купеческого каменного забора. Густая крона скрыла их от взглядов как с улицы, так и с той стороны забора.
Псов, что караулили двор, как и их самих — было трое.
Луций раньше таких не видел. Приземистые, колченогие, с огромными головами… и, должно быть, невероятно сильные судя по тому, какого размера цепи они за собой таскали.
Псы не валялись, зарывшись в горячей траве около забора, как сделали бы в жару нормальные собаки, и не побрехивали лениво на наглых воробьев. Эти псы — не переставая семенили туда-сюда вдоль стены, переваливаясь на кривоватых лапах. Их короткие хребты, наверное, совсем не гнулись — добежав до угла, пёс круто разворачивался на передних лапах, забрасывая по дуге куцый огрызок хвоста, поднимал задними тяжёлое облако пыли.
Морды у них были какие-то… несерьёзные — будто со щенячьей поры на кого-то обиженные, сморщенные, больше похожие на дряблую картофелину. Но вот зубы торчали — как гвозди… и казалось, что протыкали насквозь слюнявую квашню щёк.
По слухам, хозяин двора этих псов ещё щенками у заезжего соровата то ли купил, то ли выменял на что-то. А сороваты, говорят, в лесах своих ещё и не таких чудищ разводят. Теперь, глядя на то, что из щенков выросло — Луцию в такое охотно верилось. Например, вот этих, большеголовых — наверняка вывели, чтобы не пускать конных вояк дальше степного приграничья. Говорят, потому сороватов и оставили в покое в конце концов. Да, оно и понятно… Если свора таких псин набросится из-за придорожных пней, то — раз, и нету конного взвода.
А раньше-то Луций только потешался над подобными сказками, пока сам не увидел — этакими челюстями можно ногу у лошади отгрызть, да запросто… как высохший стебель сломить.
Вот Кривощёкий Эрвин — клялся, что видел собственными глазами: вон та, да нет, пегая, с розовой плешиной на ляжке, как-то хватанула битюга за заднюю, как раз возле копыта. Так только хрустнуло — будто орех молотом раскололи. Коняга осеклась на круп и сразу повалилась…
— Сам видел? — невидимо шебуршась в плотной листве переспросил Курц. — Или где-то уши прогрел, а теперь и нам брешешь?
— Да вот тебе круг пятиугольный, — яростно поклялся Эрвин. — Своими глазами… На Волопайке же дело было… чуть не под окнами.
Он, как летучая мышь, свесился с ветки и принялся путанно рассказывать: псина, говорят, сперва было за жандармским разъездом понеслась, да не догнала конных, куда ей. Перебежала мост и села у обочины — хрипит, дышит, язык вывалила до самых булыг. Пешие прохожие шмыгали мимо — обходили зверюгу подальше… А тут битюг с подводой. К пса и лапы-то, вроде короткие, а тут — ка-а-ак кинется. Коняга только всхрапнуть и успела. Оглобли — сразу напополам! Так шмякнулась, аж тележный передок подскочил… дядька-ломовой в вожжах запутался, едва с воза скатиться успел, сам весь чуть не переломался. Лошадь эту даже и поднимать не попытались — жандармы ей сразу башку прострелили и приказали мужикам отволочь с дороги. Копыто у ней было — будто топором рубанули, болтается на одних жилах.
— А пса этого? — спросил Луций, не поворачивая головы. — Его никто не пробовал — топором по башке?
Кривощекий Эрвин засмеялся — куда уж там, дураков нет таких. Ты зубы видел? Да и сама псина такая — в деньгах стоит небось дороже лошади. Это тебе не простую шавку прибить… Кривощёкий свесился ещё ниже, будто собираясь сказать Луцию что-то по секрету, но не вышло — он шатко качнулся, оперевшись на что-то ломкое, и чуть не сверзился.
— Складно мелешь, да сеешь мимо! — из зависти цеплялся к нему Курц. — Под окнами, говоришь? У тебя же, Кривощёкий, окна и не на дорогу даже выходят.
— Говорю видел — значит видел! — упирался Эрвин, каким-то чудом снова обретя равновесие. — У кого хошь спросить можешь… Мы там вдоль тракта тёрлись, да только шуганули нас…
— Кого это — «вас»? — подозрительно спросил Курц.
— С воза‑то тюки посыпались, мы и сунулись было… — брякнул Эрвин, не успев прикусить язык.
Когда разговор шёл не по плану, он делал то, что и всегда — принялся жмякать себе морду, выдавливая пальцами мерзкую жижу из фурункула на щеке.
— Кто это — «мы»? А? — вид раздавленного фурункула нисколько Курца не смутил. — Ты что — опять с Волопайскими телеги сутулишь, зараза?
Кривощёкий Эрвин