От короля ожидали заунывной и сухой речи о намерениях – «благородного образчика риторики Уайтхолла [174]», – но он переписал ее «своим простым языком». Он даже попытался втиснуть в нее абзац о братстве, о всеобщем единении – «Я [имел] возможность узнать людей едва ли не каждой страны мира, во всех обстоятельствах и при любых условиях… И хотя ныне я обращаюсь к вам как Король, я остаюсь тем же человеком, чей опыт и чье неизменное стремление – радеть о благе ближних» [175], – однако это не спасло трансляцию от провала, равно как и его благонамеренное, но до крайности неловкое заявление о солидарности с индийским национализмом. Лорд Кроуфорд, бывший парламентский организатор от консерваторов, отметил, не без толики сочувствия: «Нам выпало иметь дело с человеком крайне самоуверенным, который, вероятно, испытывает гораздо большее неприятие, чем кто-либо догадывается, оков и ограничений, коими он всегда был стеснен» [176].
Новый король познал тяжесть королевской доли и начал презирать ее. Ежедневную рутину монарха он окрестил «занятием до крайности утомительным» и признавался: «Долгие годы наблюдая за отцом, я слишком ясно представлял, что меня ждет. Образ его, “вечно разбирающего ящики”, как он говаривал, давно стал для меня символом неумолимой кабалы королевской жизни». Когда один из чиновников робко посочувствовал его участи, заметив: «Боюсь, подписывать бумаги – занятие не из приятных, сэр», он отрезал сухо: «Ну что ж, это служба» [177]. Часть этого внутреннего раздражения, возможно, отравила и его связь с Уоллис, бежавшей от него во Францию в поисках тишины. В письме от 8 марта 1936 года к тете Бесси из Парижа она уклончиво жаловалась на «усталость, гнев и отчаяние» и с понятной горечью добавляла: «Маленький король требует моего возвращения, и мне, пожалуй, лучше [вернуться], чем выслушивать телефонные звонки по четыре раза в день – покоя все равно не будет» [178].
Эдуард пытался внести новизну, хотя и в скромных пределах, и, надо признать, порой даже преуспевал. Позднее он заявлял, что «все, чего [он] хотел, – слегка распахнуть окна» и «чуть расширить опору монархии» [179], что на деле обернулось отменой нелепого требования к йоменам гвардии носить бороды в стиле Тюдоров и созданием собственного авиаотряда, прозванного «Королевским звеном». Но порой его новаторство граничило с тщеславием. Он, например, пожелал, чтобы монеты с его ликом чеканили с левым, а не правым профилем, поскольку считал его более привлекательным. Когда это оспорили, он разгневался, заявив: «Это мое лицо должно быть на монетах… разве не логично, что я вправе решать, какой стороной ему предстать публике?» [180]. Монеты, впрочем, так и не выпустили, кроме пробных образцов, что сняло вопрос о прецеденте.
И все же, справедливости ради, стоит отметить, что порой Эдуард являл миру облик не только завсегдатая лондонских гостиных, но и короля Англии. В начале марта он посетил Клайдбанк, дабы лицезреть воочию величайший океанский лайнер, когда-либо сотворенный руками человека, – Queen Mary – и был встречен ликованием рабочих верфи. Он даже снискал мимолетную народную любовь, объезжая убогие трущобы и изливая искреннее сочувствие несчастным, коим выпало влачить жизнь в таких условиях. В те краткие мгновения он, несомненно, являл неподдельный интерес к судьбам своих подданных. К несчастью, устремляясь обратно в Лондон, к Уоллис, он быстро забывал о прежних заботах. Ведь его ждал уютный Форт, а не неприглядные трущобы.
Но тягостное бремя протокола и неутолимая жажда публики до сенсаций о своем новом короле продолжали довлеть над ним. Его запечатлели на фото, идущим под дождем от Букингемского дворца в сопровождении адмирала сэра Лайонела Хэлси, с зонтом в руке и в котелке на голове. Для любого иного подданного это не сочли бы чем-то предосудительным, но для монарха подобное поведение было признано infra dig [181] – и таково мнение, несомненно, бытует и по сей день – и Эдуард, как он позднее писал, был вынужден выслушать упреки, переданные ему через Уоллис неким «видным членом парламента, доверенным лицом премьер-министра», чтобы подобное впредь не повторялось. Как с негодованием жаловался неназванный политик, «монархия должна блюсти неприступность и возвышаться над обыденностью… Недопустимо, чтобы Король вел себя подобным образом» [182]. Уоллис лишь пожала плечами и невозмутимо заметила своему собеседнику, что, будучи американкой, сочла бы за дерзость поучать англичанина – тем более короля, – как ему вести себя в собственной стране.
Царственный возлюбленный Уоллис, меж тем, являл собой причудливое сочетание великодушия и мелочности. Он не был глух к шепоту из Букингемского дворца и Сандрингема о своей непригодности к роли монарха. Хелен Хардинг писала: «Только и слышно, что ужасные пересуды [среди старых слуг] о том, сколь ужасен новый Король» [183], и повсеместно крепло мнение, что до нужд персонала ему нет дела. Он, как правило, пропускал ланч, одержимый идеей похудения – общей с Уоллис, – и раздражался, что другие смеют прерывать работу ради еды. Он придерживался, по словам Хардинг, «странного режима дня» и часто принимался «разбирать ящики» глубокой ночью, звоня личному секретарю по четыре-пять раз из-за пустяков. Как сетовала Хелен Хардинг, «весь его мир теперь вращался лишь вокруг миссис Симпсон» [184]. Все остальное было лишь досадной помехой.
Стоило придворным лишь намекнуть на его неподобающее поведение, как их тут же увольняли, невзирая ни на чин, ни на выслугу лет. Годфри Томас предпочел гордое молчание, как пока что и Хардинг, но иной была участь Хэлси, конюшего Эдуарда и его спутника в «зонтичном инциденте» – тот не раз осмеливался критиковать Уоллис, еще когда король был принцом Уэльским, в лицо заявляя, что она вредит его имени и стране. Прежде он был скован волей отца, но теперь – король, и волен поступать, как вздумается. Так Хэлси был уволен – внезапно и подло. Эдуард даже попытался отказать ему в пенсии, презрев годы верной службы ему и его семье, не говоря уже о его стране.
Хардинг в гневе писал, что «единственная вина Хэлси заключалась в том, что он не желал попустительствовать интриге, которую 98 % страны вскоре должны были осудить… Что сказать о человеке, вышвырнувшем без слов прощания близкого друга 20 лет,