Кризис короны. Любовь и крах британской монархии - Александр Ларман. Страница 72


О книге
о нас, хотя и гоню эти мысли прочь» и «Где бы ты ни был, будь уверен, не проходит и дня, чтобы я не думала о тебе часами».

Хотя некоторые письма Уоллис, возможно, и писались с оглядкой на чужие глаза, чувства, выраженные в них, кажутся неподдельными, раскрывая глубину ее отчаяния и изоляции. Она понимала, что сама запуталась в сетях собственных манипуляций и игр, что и привело ее к нынешнему плачевному положению, и теперь ее терзали горькие сожаления. Когда она жаловалась: «О, мой самый дорогой, дорогой Эрнест, я могу только плакать, прощаясь и сжимая твою руку изо всех сил, и молиться Богу» – было очевидно, что осознание того, как много она утратила, будет преследовать ее, словно тень, возможно, до конца жизни [814].

Она продолжала писать ему на протяжении многих лет после их расставания, часто используя выражения, которые привели бы Эдуарда в ярость; они оба презрительно называли его Питером Пэном. В письме, отправленном Уоллис в феврале 1937 года, когда Эрнеста обвиняли в получении до 200 000 фунтов за согласие на развод, она сочувствовала ему по поводу «всей несправедливой критики» и далее писала: «Все не должно было обернуться так, как сейчас… Я так нелогична, а гордыня моя такова, что – будучи уязвленной – я способна на все, и нынешнее положение дел доказывает это, ведь скажи я тебе, что зайду так далеко, ты бы не поверил, что человек на такое способен» [815]. И была особая трогательность в том, что самая печально известная женщина на свете обращалась к бывшему мужу со словами: «Подумала написать тебе пару строк, дать знать, что была бы рада весточке от тебя, если тебе захочется немного поговорить» [816].

Оставалось невысказанным, что, кроме заверений в нежности, ей почти нечего было ему рассказать – события ее жизни смаковала пресса всего мира. Те редкие обрывки информации, что не успели стать всеобщим достоянием, она ревностно хранила. Скептики, конечно, отметили бы, что последующие мемуары раскрыли почти все эти секреты в обмен на щедрое вознаграждение. Тем не менее Уоллис было почти некому довериться. Эрнест, хоть и названный Спецотделом «скользким типом», оказался в итоге преданным и тактичным корреспондентом.

И все же по мере приближения декабрьской развязки 1936 года «приятный, но отстраненный» [817] человек, которого Уоллис характеризовала как «самопровозглашенное воплощение Джона Булля», готовился выступить перед палатой общин, чтобы постоять за нее и ее возлюбленного. Последствия его успеха или неудачи должны были навсегда изменить течение английской истории.

14

«Жалость и Ужас»

Он оглядел зал со своего места на Правительственной скамье в палате общин. Было без четверти четыре, четверг, 10 декабря, и он ясно осознавал: каждое слово, произнесенное им в ближайший час, станет судьбоносным, и прежде всего – для его политического будущего. Друзья, недруги, праздные зеваки – все с напряженным ожиданием взирали на человека во фраке; единственным ярким пятном на его монохромном облике был синий платок. Пока спикер зачитывал палате послание об отречении, он ощутил внезапное, необъяснимое спокойствие, столь далекое от той нервозности, что терзала его последние недели и сегодня утром едва не переросла в приступ паники. Словно актер, ждущий своего выхода, он чувствовал: следующие мгновения – это развилка между триумфом и полным провалом. И он помнил, как сказал Дагдейлу перед входом в зал: «Именно так вершится история, и я – единственный, кто способен это сделать» [818].

Утром того дня Болдуин поручил Монктону выяснить у Эдуарда, не собирается ли тот выступить с личным посланием. Монктон вернулся с двумя записками, написанными королем от руки на небольших листках. Эдуард был тронут неожиданной просьбой: «Это очень мило со стороны СБ. Я ценю его заботу» [819]. В первой записке содержалось заверение в полной поддержке Берти как преемника – ясный сигнал передачи королевского благословения. Вторая носила более личный характер: в ней утверждалось, что «другое лицо, наиболее тесно связанное» с драмой отречения, до последнего пыталось отговорить Эдуарда от пути, на который он теперь ступил безвозвратно. Болдуин с беспокойством признался Монктону: «Я стремлюсь представить действия Его Величества в наилучшем свете» – и, казалось, был не готов упоминать Уоллис. Монктон посчитал такую позицию «несколько несправедливой по отношению к миссис Симпсон», но премьер-министр понимал, что парламент пребывает в состоянии брожения. Симпатии разделились: одни сочувствовали королю, некоторые – даже Уоллис; но многие были возмущены ситуацией и винили самого Болдуина в том, что кризис зашел так далеко. Его речь должна была утихомирить страсти, внести успокоение и вселить надежду.

Несмотря на то что в предшествующие дни у него было достаточно случаев обсудить все и с Эдуардом, и с Кабинетом, подготовить саму речь он так и не успел. Лишь в среду днем, 9 декабря, анонсировав официальное заявление на следующий день, он поставил себя перед необходимостью публичного выступления. Он был неподготовлен и измотан до предела. Человек осторожный по натуре, он постарался набросать несколько пунктов, опираясь на протоколы заседаний Кабинета и дополнив их размышлениями после встреч с Эдуардом. Утренняя аудиенция 10-го числа у королевы Марии, которой он изложил суть грядущего заявления, ничуть не развеяла его тревоги. Он и сам не был до конца уверен, что именно собирается сказать. Неудачное выступление могло стоить ему правительства и личной репутации. Он мог остаться в памяти потомков как премьер-министр, который не только не смог предотвратить конституционный кризис, но и, возможно, даже усугубил его.

Обед дома, в компании жены и Дагдейла, прошел в гнетущем молчании. Разговор, если кто-то и пытался его завести, тут же угасал: тревога, терзавшая Болдуина, лишила его и аппетита, и привычного красноречия. Люси попыталась ободрить мужа: «Просто будь собой, Стэн, и все будет хорошо» [820]. Но слова жены если и тронули его, то лишь на миг – беспокойство вернулось, помноженное на отчаяние от пропавших записей. Лихорадочные поиски в резиденции не принесли плодов, лишь случайные обрывки бумаги с кое-какими набросками. Капля в море, ничтожно мало. Но в сложившихся обстоятельствах приходилось довольствоваться этим. Когда его автомобиль мчал к палате общин, у мемориала королевы Виктории раздались нерешительные выкрики протестующих: «Долой Болдуина!». Должно быть, он невольно подумал: а что, если парламент того же мнения?

Зал заседаний был необычно полон, воздух буквально искрился от напряженного ожидания. Николсон в своем дневнике в тот день записал: «[Парламент] замирает, перестает быть живым собранием и становится чем-то статичным, картиной самого себя; смотришь вниз, пытаясь разглядеть схему в узоре голов, имен и номеров». Болдуин, возможно, и достиг внутреннего спокойствия, но внешнее хладнокровие его подвело, когда

Перейти на страницу: