Мое тело… оно ломается. Изнутри. Я чувствую, как трещины расходятся по моей силе, по моей воле, по самой моей сути. В глазах темнеет. Заркон что-то говорит, но я уже не слышу. Только звон. Только ледяную пустоту, которая заполняет меня, вытесняя все. Разум. Долг. Даже ярость. Остается только всепоглощающее, немое «НЕТ».
И вдруг… это чувство резко отступает. Как будто меня выдернули из ледяной воды. Я моргаю, и взгляд падает на ее руку, лежащую на груди. Над ней слабый, едва уловимый, трепетный свет. Это не свет приборов. Он исходит… от нее? Нет. От ребенка.
Мой сын. Он лежит рядом, завернутый в мягкую ткань. Его маленькое личико сморщено. И от него, от этого крошечного существа, исходит слабое, но упорное золотистое сияние. Тонкая нить света тянется от него… к ней.
Мысль приходит не из разума. Из глубин, куда не добираются ни логика, ни приказы. Инстинкт — древнее всяких законов.
— Реанимируйте! — кричу я, но уже не в панике. Голос обретает сталь. — Все силы на нее!
Но я вижу их лица. Вижу, как Заркон качает головой. Они отступают. Протокол говорит им, что пациентка мертва. Что ресурсы надо направить на живого младенца. Логика. Холодная, убийственная логика, но мне плевать.
— Всем выйти! — ору я.
Они замирают в недоумении.
— Император, так нельзя! Это против всех правил! — вопит Заркон.
Мне плевать на их правила. Плевать на протоколы. Плевать на все. Я подхватываю ребенка. Он такой легкий. Хрупкий. Его сияние бьется в моих ладонях слабым, но настойчивым пульсом. Я подношу его к ней. Световая нить натягивается, становится ярче.
— Малыш, — шепчу я, и мой голос срывается. — Ты обязан. Ты обязан спасти свою маму. Пожалуйста. Нам нельзя ее терять.
Я не знаю, понимаю ли я сам, что делаю. Я кладу его ей на грудь, прямо где сердце, точно так, как она говорила, что делают на Земле. Прикладывают новорожденного к груди матери. Так глупо, но в этот момент — это единственное, за что я цепляюсь.
Его крошечное тельце утопает в складках ее хитона. Его свечение усиливается, окутывая их обоих мягким золотым ореолом. Я кладу свою руку поверх них, чувствуя, как мое собственное нутро откликается. Оно тянется к этому свету, к этой новой, хрупкой жизни.
И я вижу, как под моей ладонью, под сиянием нашего сына, ее кожа теплеет. Сначала едва заметно. Потом явственнее.
— Пульс! — кричит кто-то из медиков, забыв обо всем. — Появляется пульс!
Ее грудь судорожно вздымается в первом, хриплом вдохе. Потом во втором. Глаза не открываются. Но она дышит. Она жива.
Силы, которые только что покинули меня, возвращаются сокрушительной волной. Не ярость. Не отчаяние. Что-то новое. Глубокое, тихое, всесокрушающее.
Я стою над ними, над своей семьей, и чувствую, как трещины во мне не просто затягиваются. Они спаиваются чем-то прочнее адаманта. Любовью. И страхом ее потерять.
Глава 31
Лика
Сначала приходит не боль. И даже не мысль.
Сначала приходит тепло.
Оно разливается по груди, глубокое, пульсирующее, живое. Как будто я прижала к сердцу маленькое солнышко. Оно проникает сквозь кожу, сквозь усталость, сквозь толщу какого-то черного, бездонного сна, из которого я не могла выбраться. Это тепло тянет меня наверх, к свету, сквозь слои свинца и ваты.
Потом звук. Ровный, быстрый стук. Знакомый. Это ритм сердца. Но не моего. Оно бьется быстрее, нежнее.
Бум-бум-бум.
Как барабанчик. Как обещание.
Я пытаюсь открыть глаза. Веки тяжелые, непослушные. Свет, проникающий сквозь них, тусклый, приглушенный. Я медленно, преодолевая сопротивление каждой мышцы, размыкаю ресницы.
Первое, что я вижу, — это темный, полированный камень потолка. Знакомый потолок моих покоев в цитадели. Потом блики от огня в камине, отбрасывающие танцующие тени. Я лежу в своей постели. Одеяла мягкие, тяжелые. И это тепло… это тепло на моей груди.
Я опускаю взгляд.
И замираю.
На мне, ровно в области сердца, лежит он. Наш сын. Завернутый в тончайшую серебристую ткань, похожую на паутину, сотканную из лунного света. Его личико, все в морщинках, прижато к моей коже. Пухлые губки чуть приоткрыты. И от него… от него исходит это тепло. И это слабое, едва уловимое, золотистое сияние, которое окутывает его, как второе одеяльце.
Наш сын.
Мысль не формулируется словами. Она вспыхивает в самой глубине души, ярче любого солнца, жарче любого пламени. Она заполняет все внутри, вытесняя остатки темноты, страха, боли. Он здесь. Он жив. Он со мной.
Я пытаюсь пошевелить рукой, чтобы коснуться его, но тело не слушается. Оно тяжелое, разбитое, будто меня переехал грузовик. Но, что странно… боль почти не чувствуется. Только глухая, приятная усталость и это всепоглощающее, целительное тепло от маленького тельца на моей груди.
Дверь тихо открывается, и в щелке появляется силуэт. Высокий, мощный, знакомый до боли в сердце. Хорас. Он замирает на пороге, его синие глаза расширяются, когда он видит, что мои глаза открыты.
Он не говорит ни слова. Он просто пересекает комнату двумя бесшумными шагами и опускается на колени у кровати. Его лицо… На нем написано столько, что словами не передать.
Облегчение, растрескавшееся, как высохшая земля после дождя. Усталость глубже, чем океанские впадины. И что-то еще. Что-то новое, хрупкое и невероятно сильное одновременно. Его взгляд перебегает с моего лица на сына и обратно.
— Лика, — его голос хриплый, сломанный. Он произносит мое имя как молитву и как подтверждение реальности.
Я пытаюсь улыбнуться, но получается только слабая гримаса. Медленно, с огромным усилием, я шевелю пальцами правой руки, лежащей поверх одеяла. Он видит это движение и осторожно, с невероятной, несвойственной ему бережностью, накрывает мою руку своей. Его ладонь обжигающе горячая, как всегда, но сейчас в этом жаре нет угрозы. Только жизнь. Только связь.
— Малыш… — выдыхаю я, и голос звучит чужим шепотом.
— Жив, — быстро говорит он, сжимая мою руку. — Он здоров. Он сильный. Как ты.
Как я? Я чувствую, что я тень. Но, глядя на его лицо, на этот немой ужас, еще не до конца отпустивший его, я понимаю, что пока я была без сознания произошло что-то очень плохое.
— Что… случилось? — удается мне прошептать.
Его лицо затягивается тенью. Он отводит взгляд на мгновение, и я вижу, как на его на лице напрягаются скулы.
— Ты… ты чуть не оставила меня, — говорит он с трудом, будто слова режут ему