Заговор головоногих. Мессианские рассказы - Александр Давидович Бренер. Страница 32


О книге
что содеяно, взывает к Последнему Судилищу.

Однако этот суд не наказует, а дарит избавление.

Как сказал Торо, искатель мудрости: «Большую часть того, что мои сограждане называют хорошим, я считаю плохим. И если я о чём-то жалею, то прежде всего о своём хорошем поведении».

Вся моя прошлая жизнь состоит из хорошего поведения, когда не нужно было себя так вести, и из плохого, когда не стоило.

То есть всё моё существование – сплошное искажение блаженства и праведности.

Ну и как же мне с этим быть?

А вот так: мессия приходит, когда его не ждёшь, и исправляет эти погрешности.

В земле обетованной, под солнцем Сатаны

Всё полно этим, и медленно и без сомнения это доходит до моего сознания.

Леон Богданов

1. С датами я не в ладах.

Кажется, это был 1991 год?

Или 1992-й?

В то время я уже освоил искусство разбрасывать камни, а вот как их собирать, не представлял.

Я жил тогда на улицах Тель-Авива, куда был выброшен из редакции русскоязычной газетёнки.

Я проработал там около года, сочиняя статейки о том о сём.

А потом подрался с хозяином и стал никем.

Впрочем, я никогда не был ни журналистом, ни художником, ни евреем, ни русским, ни мужчиной, ни женщиной.

Александром Бренером я тоже был не больше, чем Фенимором Купером.

Скорее уж так: я был живым существом, до сих пор не научившимся пользоваться ни своими членами, ни миром вокруг себя, а потому едва ли способным к какому-либо опыту, кроме опыта провалов и неудач.

У меня был товарищ, с которым я ел, пил и гулял по тель-авивским улицам.

Внешне он походил на большого одышливого младенца, беспрестанно курящего сигареты Kent.

Звали его Рома Баембаев (он говорил, что на самом деле его фамилия Боренбойм, но по недоразумению его отец – уроженец Черновиц – был прописан казахским именем Баембаев в советской армии).

В недавнем прошлом Рома зарабатывал на жизнь технической профессией, но бросил это дело, повстречавшись со мной (шалопайство заразительно).

Впрочем, у него оставались кое-какие сбережения (в отличие от меня).

Рома приехал в Израиль, когда ему было пятнадцать лет, и безукоризненно говорил на иврите (опять-таки в отличие от меня, выучившего всего пятьдесят слов).

Когда я встретил Баембаева, он уже по горло наелся своим житьём-бытьём: службой в офисе и службой в армии (он побывал на ливанской войне, о которой рассказывал с отвращением).

Бесцельные шатания по Тель-Авиву пришлись Роме очень даже по нутру.

Вот мы и гуляли: мягкий пузатый Баембаев в тенниске Lacoste и тощий, сутулый я в шортах и резиновых тапочках: флип-флоп, флип-флоп, флип-флоп…

2. Устав болтаться, мы приземлялись в каком-нибудь кафе, заказывали пиво и хумус и принимались строчить вирши или маленькие истории.

Это были совершенно беспомощные и безмозглые опусы, вышедшие из-под пера двух балбесов, находившихся в процессе трансмутации.

Но кое-что в наших писаниях проглядывало: стихийное понимание, что никакая «нормальная» литература уже невозможна, что после Лотреамона и Хармса писать можно только как нашкодившие Чук и Гек.

Как сказал поэт: «Мы все сюсюкаем и пляшем и крылышками машем, машем…»

Недолго думая, мы с Ромой вознамерились напечатать наши творения в типографии и распространить среди русскоязычной публики.

Так мы издали нашу первую книжку «Бонанза», заключавшую в себе отстойные прозаические фрагменты и великолепные голые фотографии Ли Фридлендера.

Тираж был крошечный (100 экземпляров), зато обложка твёрдая.

Когда Рома оплачивал книжку наличными, хозяин типографии и его работники сгрудились в офисе и глазели на нас, как на поросят, усвоивших навыки прямохождения.

Вторая книжка – «Тайная жизнь буто» – представляла собой собрание бредовых и оскорбительных стихотворений, адресованных культурным деятелям русского Израиля.

Мы разослали её всем, кто в ней упоминался, и в результате Ирина Врубель-Голубкина, жена художника Гробмана, угрожала нам судебным разбирательством.

Мы обрадовались и раскатали губу на новые книжки-недоразумения, книжки-оплеухи, книжки-чучела, книжки-фальшивки, книжки-фиговины.

Но тут деньги у Ромы кончились.

Теперь мы шатались по городу без всяких планов и намерений.

3. Тель-Авив в то время представлял собой град обречённый и обшарпанный.

Как сказал поэт: «покатый дом и гуд протяжных улиц».

Это был город-окраина, город-свалка, город-пустыня, город-харчевня, город-шурум-бурум, город-кладбище, город-помешательство.

Там постоянно происходили разные безобразия.

Однажды мы шли по улице Шенкин, и вдруг из открытого окна понеслись такие вопли сладострастия, словно это был не Тель-Авив, а Содом.

Переулки кишели облезлыми кошками, которые сигали из помоек, как бесы из Тартара.

Каждый фонарь на набережной, каждая скамейка на бульваре Ротшильда, каждый апельсин на базаре, каждое дерево в парке било током так, что я обугливался.

Надеясь прийти в себя, я залезал в Средиземное море и плавал, плавал, как ставрида или макрель, но хлябь не спасала: вылезешь на берег – и ты соляной столб.

Я мечтал уплыть на надувном матраце в Грецию, но Баембаев отговорил.

Художник Авигдор Ариха, живший в Париже, но часто бывавший в Израиле, однажды сказал: «Каждый камень в этой стране говорит со мной».

Тель-авивские камни тоже со мной говорили, но лишь одно: «Спасайся! Беги!»

Я заходил в какую-нибудь галерею посмотреть живопись, но видел лишь барахло.

Я хотел сочинять стихи, но у меня выходила муть.

После многочасовой поездки по пустыне Негев израильский писатель Самех Изхар писал: «Цветок в пустыне подобен немому, который вдруг заговорил».

Для меня таким цветком был чёрный промасленный бомж, имевший привычку сидеть на автобусных остановках в центре города: он казался ветхозаветным пророком, потерявшим дар речи, но вещавшим всем своим видом: «Это поприще навеки потеряно».

4. В одной из своих поп-лекций Славой Жижек заметил, что, ступив ногой на землю Израиля, он сразу почувствовал: «Здесь государство подобно новорожденному, который орёт благим матом во всю свою громадную пасть».

Этот ужас я ощущал в Тель-Авиве ежедневно – и цепенел.

И вдруг посреди ужаса меня осенило вдохновение.

Как сказал поэт: «Да, я поэт трагической забавы, а всё же жизнь смертельно хороша».

Я сел и в один приём написал феноменальное сочинение.

Это было не литературное произведение, а нечто куда более восхитительное, правдивое, смехотворное и блаженное.

Это было приветствие миру, приглашение ко всеобщему шаббату, моё апостольское Послание Евреям, Ефесянам, Римлянам, Коринфянам, Галатам, Фессалоникийцам, Американцам, Русским, Китайцам, Баскам, Японцам, Французам, Сирийцам, Немцам, Ненцам, Индейцам, Палестинцам, Голландцам, Украинцам, Нигерийцам, Австралийцам и всем остальным народам и индивидуумам, населявшим эту планету.

Да, это было что-то вроде Посланий апостола Павла, хотя я в то время его Посланий ещё не читал.

Разумеется, моя писулька не шла ни в какое

Перейти на страницу: