Искусство – потухшее солнце.
Из-за него Сесар Вальехо умер от голода, с окровавленными потрохами, без копейки в кармане.
Когда Солнце тухнет, оказываешься во мраке, на мокрой скамейке, незащищённым.
А когда ты к Солнцу летишь на игрушечных крыльях, – сгораешь.
Все вокруг только и делают, что защищаются – от солнца, от мороза, от заразы, от головной боли, от несчастья, от священной скуки, от наводнений и засухи, от террористов, от кентавров – и от мёртвого Вальехо тоже.
Но нельзя же быть как все, Катя!
Почему ты жадна не до жизни, а до одной защищённости от оной?
Это – смегма.
Поэтому выход один: незащищённость.
Это твоё единственное спасение, пройдоха.
Ты не кулебяка и не ананас, ты – Дёготь.
Тебя не сварили в бульоне и не замуровали в урне.
Катя, почему ты так поглупела?
Почему ты ничего не слышишь – как все эти толпы?
Почему ты всё время кладёшь в свой дёготь мерзкий мёд из пластмассовой банки?
Почему ты не подлинный дёготь?
Пойми: единственным твоим правом является право быть ничем не защищённым дёгтем.
Непризнанным, осмеянным, презренным, заброшенным и отвергнутым чёрным дёгтем.
А ты не дёготь, а какая-то дегтярная медовуха.
Опомнись и оживи, дорогая девочка Катя!
Блондинка и банан
Я полон людьми, как какой-нибудь удав – кроликами.
Ни одного из них я не прожевал, не переварил, не выкакал.
Как можно быть наполненным непереваренными людьми?
Это гнусно.
Я не желаю никакого знания, которое не вознаградит меня ещё большим незнанием.
Вся мудрость мира подобна речам банана, проглоченного блондинкой:
– Хочу промеж…
– Нежнее ешь…
– Ещё пожуй…
– Канализуй!
Но я не блондинка и никого за всю жизнь не пережевал, не переварил.
Ни Лёку Роденко, ни Александра Родченко, ни Римского-Корсакова, ни Рустама Хальфина, ни Сергея Третьякова, ни Сергея Кудрявцева, ни Даниила Хармса, ни Даниила Парнаса, ни Дмитрия Пригова, ни Дмитрия Гутова, ни Бориса Гройса, ни Борю Капышева…
Все застряли в горле – мёртвые, полуживые, требующие оживления, не способные на него.

Джордж Джордж
Лишь однажды встретил я стихотворца, напомнившего мне о поэтах подлинных – об оживителях.
Звали его Джордж Джордж, и он был из Нового Орлеана.
Этот парень приблизился к поэзии благодаря своей необычной болезни – злостной и гибельной.
Вот ведь как: без падучей нет Достоевского!
Прав был Тютчев: «И если бить хочу кого, то бью себя я самого».
Итак, вот моя байка.
Лет пять назад я находился в Роттердаме, где в тот момент проходил международный фестиваль поэзии.
На алюминиевых стервятниках слетелись туда разноязычные стихослагатели.
Они читали на сцене собственные стихи в порядке очереди.
А я на это смотрел не без отвращения.
Я в своём кресле начал вздрагивать, подскакивать и кричать на разных языках, обращаясь к питомцам муз:
– PFUSCH! ХАЛТУРА! QUICKIE! RAPIDITO! SVELTINA! ТУФТА!
Этими воплями я намеревался взбесить и пробудить к жизни унылых миннезингеров.
Но они не взбесились и не пробудились, а злобно на меня шикали и продолжали своё чтение.
Только один Джордж Джордж ничего не читал.
Потому что уже не мог.
Он страдал от ужасной болезни, которая имеет длинное латинское название (я забыл его).
Сущность этого недуга заключается в том, что все отверстия в теле больного постепенно закрываются, зарубцовываются.
Представьте себе: зарастает дикой кожей ваш анус, дырка в пенисе закупоривается, уши, рот, глаза, ноздри – всё забивается.
Эта болезнь поддаётся излечению только на ранней стадии.
А поэт Джордж Джордж свою хворь запустил.
Когда он прилетел в Роттердам, то мог ещё слышать, а вот испражняться и мочиться, видеть и говорить уже не мог.
Сырое мясо затянуло его мочеиспускательный канал и задний проход.
Произошла закупорка глаз – они слиплись.
И губы сомкнулись – стали одной непроходимой губой, а точнее губищей.
Такое могли бы изобразить Сальвадор Дали, Луис Фернандес или Рене Магритт, но они опоздали – это уже было изображено в медицинских атласах одиннадцатого столетия.
А потом эта редчайшая болезнь на несколько столетий исчезла из поля зрения медиков.
А теперь вдруг снова вспыхнула!
Я сам видел Джорджа Джорджа и ни слова не лгу.
Он стоял на сцене с сомкнутыми глазами: не человеческие очи, а крысиная плоть.
Ему трудно было дышать, хотя в ноздрях ещё оставались крошечные дырочки.
А вот рот превратился в сплошной рубец, в затянувшуюся розовую рану.
Но он всё равно силился читать стихи и пытался разомкнуть свой шрам, хотя ни «пу-пу», ни «гэ-гэ» не выходило наружу.
Публика в зале погрузилась в оторопь, попросту офонарела.
Крик «ХАЛТУРЩИК!» застрял у меня в горле.
Я вдруг вообразил, что испытывает этот бедолага – и покрылся липким потом.
Передо мной стоял поэт без органов чувств: без нюха, слуха, зрения – и безъязыкий к тому же!
Мне, гневливому болвану, стало страшно.
А вдруг эта болезнь заразна?
Что если я ненароком подцепил эту хворь, сидя в зале?
У-у, как похолодели мои члены!
И спёрло дыханье.
И мысль ударила в темя: а вдруг все настоящие поэты неизбежно кончают как Джордж Джордж из Нового Орлеана?
Живая вода
Я всегда хотел жить в местах, где много воды, – у самого синего моря.
В Цюрихе есть фонтаны и фонтанчики, есть озеро и речка.
Но лучше, конечно, – синее солёное море.
И чтобы рядом с землянкой лежало разбитое корыто.
Я бы ловил неводом рыбу, но она бы от меня ускользала.
А Варька собирала б листья одуванчиков для салата: хорошо ощущать горечь зелени на языке, опозоренном речью.
И вокруг было бы небо.
Под ногами скалы.
А под кипящим чайником пламя.
Ты меня понимаешь, друг Торо: хорошо сидеть в лесу на берегу Уолденского пруда и хохотать над человечеством, которое верит в канализацию и ванну.
Без воды всё – в том числе и сердце – засыхает.
Сны, как говорит Иван Иллич, оскудевают без течения Леты.
И слёзы.
Мамонты погибли, потому что вода в ледниковый период замёрзла.
Даже кактусы не могут без воды, как и верблюды.
А чем бы стали без воды люди?
Вместо «я тебя люблю» следует просто говорить «я тебя напою» или «я тебя помою».
Известно, что одинокие люди, живущие без друзей и близких, должны очень много пить и мочиться – и днём, и ночью.
Надеюсь, после смерти