То что надо, думаю я. Еще больше охраны.
Папа ругается вполголоса по-японски.
– Хорошо, это явно демонстрация чего-то, но точно не для вдовы.
Похоронный зал располагается на углу пятого района, рядом с кладбищем. Он не смотрит ни на какое административное здание, но такая толпа японцев привлечет внимание администрации, где бы она ни была.
Это акция какой-то лагерной группировки для Управления, и я оказалась в самой гуще.
Вечно я оказываюсь в самой гуще.
Я выдергиваю у папы руку, не обращая внимания на его предостерегающий окрик. Я проталкиваюсь сквозь толпу, пытаюсь найти выход, но повсюду, куда ни глянь, дорогу преграждают парни с дубинками.
Я упрямо пытаюсь пробиться сквозь них, но меня с силой толкают обратно в толпу. Лодыжка подворачивается. Я спотыкаюсь.
Сзади меня хватает за плечо и поддерживает папа.
– Смотрите, кого толкаете, – рявкает он. – Это моя дочь.
Один из парней пожимает плечами:
– Держите свою дочь при себе.
Над нашими головами с треском оживает репродуктор:
– Почтенные гости…
Папа не отрываясь смотрит на парней, одно веко у него дергается, пальцы сжимаются и разжимаются. Я видела его злым, но таким я его еще не видела.
– Прочь с дороги, – рычит он.
На миг мне становится страшно за него. За нас. Мы и так уже сколького лишились.
– Папа, – говорю я и тяну его за рукав.
Он не двигается. Кажется, он даже не дышит.
Но никто из парней ничего не успевает сделать – репродуктор замолкает.
Внезапный взвизг – и скрипучий голос пропадает.
Администрация вырубила электричество.
По толпе пробегает волна гнева, и один парень с дубинкой кивает другим. Словно кучка прислужников, те трусят мимо нас в толпу, к похоронному залу.
Папа опускается на крыльцо ближайшего барака. Он будто сдулся, как бумажный шарик, по которому слишком долго били.
– Прости, – говорит он.
Я, уже готовая на него наброситься, отступаю в изумлении.
Он просит прощения?
Я, должно быть, ослышалась. Папа ни разу в жизни ни за что не извинялся.
Но он продолжает:
– Мне пришлось выбирать из нескольких плохих вариантов, и я не знаю, правильно ли я выбрал.
Мне, думаю, следовало бы позлорадствовать. Ну хотя бы посмеяться. Но честно говоря, я чувствую лишь усталость. Наверное, я давно уже устала, но была настолько зла, что даже не понимала этого.
Я сажусь рядом с папой.
– О’кей, – говорю я мягко.
Он кивает. Не глядя на меня, гладит по руке.
– У нас все будет хорошо, Мэри.
Я вздыхаю. Где-то вдалеке кто-то кричит. Может быть, они там пытаются начать похоронную службу. Может быть, они пытаются успокоить толпу, которая уже начала ворчать и переминаться с ноги на ногу. Может быть, они пытаются подбить кого-то на бунт. В толпе ощущается какое-то горячее плотное движение, словно напряжение растет в темноте.
На секунду я позволяю себе прислониться к папиному плечу и на секунду чувствую, как он тоже прислоняется ко мне.
– Надеюсь, – говорю я.

Х
Щелчок
Киёси, 17 лет
Ноябрь – декабрь 1943
Четв., 4 нояб.
Уже почти перед самым концом фильма Айко встряхивает пакет с попкорном, и он шуршит так, словно там остались только зерна.
– А, черт. – Она мнет пакет в руках, бумага громко хрустит в забитом зале, заглушая даже стрекотание проектора и актеров на экране.
– Тшшш, – шипит Мэри.
Я наклоняюсь вперед, стараясь не мешаться Мэри. Я всегда стараюсь не мешаться Мэри, даже при том что иногда это единственный способ заставить ее обратить на меня внимание.
– Я возьму, – шепчу я Айко.
Мэри кидает на меня сердитый взгляд, но это ничего. Теперь я знаю, что она на самом деле не сердится. Если бы она и вправду меня ненавидела, то не села бы рядом. Она отклоняется назад, и Айко передает пакет Томми, а он через колени Мэри передает его мне.
Я осторожно кладу наполовину раскрывшееся зерно в рот и аккуратно раскусываю пополам, добираясь до мягкого внутри. Не абы что, но еда есть еда, а бедное детство научило меня никогда не упускать возможность, если она подворачивается.
Мы, японцы, в основном бедные, но мы с мамой и старшей сестрой Кими всегда были совсем бедные. Иногда, чтобы помочь заплатить за жилье или еду, я был вынужден пропускать уроки и собирать вместе с семьей клубнику, или спаржу, или мандарины. Я пропускал экзамены, я отставал в школе. Я остался на второй год. Учителя говорили мне, что я тупой, ленивый, непутевый, никчемный.
Но я не хотел говорить им правду: иногда даже дополнительной выручки нам не хватало, чтобы прокормиться.
В Хила-Ривер мы вроде бы питались хорошо, но в Туллейке порции стали уменьшаться. Если подумать, то это бред какой-то, потому что в Туллейке есть свиноферма и сотни акров земли. Куда девается вся еда?
– Эй, Ёс, – шепчет мне Стэн, – ты не мог бы есть погромче? А то тебя сзади не слышно.
– Извини. – Я раскусываю новое зерно, стараясь не жевать слишком громко.
Сегодня на ужин нам дали консервированные персики, и это было объедение, но Стэн считает, так просто пытаются сгладить понедельничный шурум-бурум, когда приезжал глава Управления. Пять тысяч человек пришли послушать, что он скажет про нехватку еды, и забастовки, и штрейкбрехеров, которых начальник Туллейка привез из других лагерей, но все они ушли, когда оказалось, что сказать ему нечего. Подозреваю, кое-кто из белых сотрудников испугался такого сборища народа – многие сбежали.
Дела здесь идут все хуже, потому я и рад таким вечерам, когда могу посмотреть с друзьями кино, поесть попкорн и притвориться, что мы нормальные подростки, а вовсе не жертвы ловушки Туллейка.
* * *
Фильм кончается, загорается свет, заставляя нас мигать и щуриться, натягивая пальто и шапки, и мы гуськом выходим из столовой, головы полны образов заснеженного лыжного курорта, животы – попкорна. Мэри, Стэн, Томми и я идем шеренгой, полной грудью вдыхая морозный воздух, а Айко прыгает впереди, напевая «Чаттануга Чу-чу».
Ее голос звучит на холоде ясно и сладко, а рядом я слышу, как напевает себе под нос Томми – его голос похож на патоку, темную и мягкую. Такого звука не ожидаешь от него, от Томми Харано – такого хрупкого, что кажется, сильный ветер может его опрокинуть, – однако так Томми поет. Мне кажется, что-то во всем этом есть прекрасное: мы, вместе, посреди пыльной дороги, а вокруг нависают темные тени бараков.
Но в воздухе чувствуется тревожная вибрация – глухой рев, который не только слышишь, но ощущаешь кожей.
– Это грузовики? – спрашивает Мэри.
Айко впереди останавливается. Ее голос замирает.