Наверное, я отключаюсь. Наверное, мне снятся Билл, Каз, Кейко, Сиг, а когда ко мне в окоп прыгает сержант Тамура, я на секунду расстраиваюсь, потому что на секунду я был уверен – это Билл.
– Что с адъютантом? – спрашиваю я.
Вид у сержанта Тамуры усталый.
– Жить будет.
– Хм.
– Говорят, там один из наших батальонов из 141-го, – сержант Тамура кивает в сторону линии фронта, в сторону той части холма, которую нам предстоит взять. – Поэтому мы туда и идем. Там две сотни парней в окружении немцев, и до них уже несколько дней никто не может добраться. Они там погибнут, если мы до них не доберемся.
Я всматриваюсь в лес, словно надеюсь разглядеть силуэты потерянных солдат, каски и М1 или бледные, мокрые от дождя лица между деревьев, словно надеясь увидеть там Билла. И хоть я и знаю, что Билла мы там не найдем, хоть я и знаю, что завтра мы можем потерять куда больше парней, я как-то изображаю ухмылку.
– Ну, тогда лучше нам до них добраться, верно, сержант?
* * *
Кряж, ведущий к потерянному батальону, сужается, пока место не остается лишь для 11-й роты и роты снабжения, и мы потихоньку расковыриваем немецкую оборону, отвоевываем ярд здесь, ярд там – и тут наталкиваемся на мины и артиллерийский огонь. Это смерть сверху и смерть снизу, ребята падают повсюду вокруг меня – убит, ранен, ранен, ранен, убит.
Мы пытаемся обойти немцев с левого фланга, но склон такой крутой, а они так хорошо окопались, что в итоге мы теряем половину ребят.
Потом мы пытаемся ударить немцев танками и артиллерией и, кажется, в этот раз проходим дальше, но нас опять останавливают пулеметы и минометы, и господи, мы потеряли две трети людей, и я знаю, я говорил, что мы выполняли все чертовы боевые задачи, которые нам давали, но этот холм, вот этот вот холм, этот гребаный французский холм, этот холм и двести отрезанных ребят из 141-го, двести ребят, которых надо спасти, а мы уже потеряли больше чем двести человек, вдвое больше, уже втрое, убитых, убитых, раненых, убитых и раненых нисейских парней – с этим холмом, похоже, нам все же не совладать.
И вот после двух неудачных попыток мы отступаем, и мы понимаем, что, если мы хотим это сделать, если мы хотим сделать то, что мы всегда делаем, то есть выполнить боевую задачу, если мы хотим пробиться к потерянному батальону, нам надо пробиться сквозь немцев, тех немцев наверху, с пулеметами и щелевыми окопами, немцев с винтовками и минометами, которым приказали держаться до последнего, потому что мы у их границы и они стоят между нами и своей родиной.
И приходит приказ.
Взять холм.
Мы смотрим друг на друга. На остаток нашего взвода. На последних из нашего взвода. Офицеров больше нет. Каза с Биллом больше нет. Лишь мы, стискивающие оружие, и сержант Тамура, который нас поведет, если он захочет нас вести, если мы захотим лезть за ним на этот холм.
Никто не двигается с места.
Вот так. Никто не хочет идти. Никто теперь не хочет двигаться вперед, потому что двигаться вперед означает подставляться под пулеметы, бросаться под артиллерийский огонь, устремиться с винтовкой в руках и сердцем в пятках в объятия смерти.
Сержант Тамура оглядывает нас, вздыхает и поднимает свой пистолет.
– Ну что, ребята, – говорит он, – пошли?
Он первый. Первый вылезает из окопа. Первый выходит на линию огня. Не знаю, как его сразу не убивают, как пули его минуют, как снаряды его минуют на этом узком кряже, но они его минуют. Он идет, он движется вперед.
Мы смотрим, как он штурмует склон, и тоже выходим из укрытия. Мы движемся.
Я вообще парень проворный, но сейчас почему-то еле тащусь. По всему склону взрываются деревья. Летит земля. Ребята бросаются вперед, стреляют от бедра. Под ногами грязь. Земля вся изрыта. Вокруг нас стрельба, и мы знаем, что у нас нет ни единого проклятого шанса, но на какое-то мгновение кажется, что мы неуязвимы, неостановимы, что мы короли этого Богом оставленного холма.
Парень рядом со мной открывает рот. Выглядит он напуганным. Думаю, мы все выглядим напуганными. Напуганными, обреченными и, мать нашу, великолепными. И парень кричит:
– Банзай!
Банзай.
Это слово омывает меня, как стремительная река. Воспоминание о том, как мы выкрикивали его на улицах Японского квартала, играя в войнушку. Память, унаследованная от отцов и дедов, от этого мира, от его истории, от самопожертвования ради нации, ради императора.
Только теперь это не ради императора.
И сейчас мне кажется, это даже не ради нации.
Это ради нас, ради наших братьев здесь, погибших на этом холме и в десятках боев до этого, ради наших семей дома, в зазеркалье из песка и колючей проволоки, ради наших соотечественников, у которых отобрали все и требовали еще больше: послушания, покорности, денег, крови.
И я оглядываюсь вокруг, и мы не неуязвимы, повсюду падают парни, и я снова и снова жму на спуск и кричу:
– Банзай!
Мы не неуязвимы.
Но нас не остановить.
«Банзай!» – эхом звучит вокруг. Как это по-японски и одновременно по-американски – этот крик в этот миг, последний крик, последний миг. «Банзай!»
Мы движемся вперед.
Вверх по холму.
Мы почти добрались до врага. Мы почти добрались до немцев, и мы видим, как они бегут. Все, кто остался из сотни человек, бегут от этих нисейских мальчиков, от этих испуганных, обреченных, великолепных мальчиков, которые выполняют все боевые задачи, что им достаются.
Но бегут не все немцы.
Один попадает в меня. Не знаю откуда. Так громко, так тихо, я даже не слышу выстрела.
Но я его чувствую – бам, – прямо мне в бедро, и я сгибаюсь пополам. Я хватаюсь за землю.
Сначала мне кажется, что все будет хорошо, всего-то попали в ногу, пара стежков, и все будет хорошо, может, кость задета, может, я теперь буду не такой проворный, но все будет хорошо.
Я пытаюсь ползти, я пытаюсь двигаться, но почему-то я не могу пошевелиться, кровь вытекает из меня так быстро, струится из меня по холму, по этой мокрой земле, и я опрокидываюсь и скольжу вниз по холму, назад,