Он впился глазами в этот почетный иконостас. Красное Знамя… Ого! «Слава»? Нет, «Слава» — матросский орден… Ну, это медали — за Севастополь, за Сталинград… А второй справа какой же? А вот возьму и спрошу…
Он только тогда поднял глаза на лицо этого человека, когда тот остановился на месте, как бы наткнувшись на что-то совсем неожиданное.
Секунд пять они молча всматривались друг в друга — длинноватый мальчик на бородача и бородач на мальчика… Что такое?
Потом бородатый, как-то очень неуверенно разведя руками, шагнул вперед…
— Лодя? — негромко не столько спросил, сколько просто проговорил он про себя, точно боясь, что это видение рассыплется, исчезнет, как появилось. — Лодя… Это ты?
И Лодя Вересов заверещал так, что часовой вздрогнул, так, точно ему стукнуло недавно не пятнадцать, а девять, восемь, может быть, и все семь счастливых, светлых папиных лет:
— Па… Папочка! А бородища-то, откуда же бородища такая?!
Три с лишним года чуть ли не каждую ночь он видел во сне, по сто раз на дню наяву воображал себе это мгновение. Он до боли, до галлюцинации ясно представлял себе каждый волосок на папиной голове, каждое движение отцовских рук, каждую родную интонацию голоса, каждую морщинку у глаз и в уголках рта… Он все предчувствовал, все предвидел; как лучший сценарист, он сочинил и забраковал сотни разных сценариев этой будущей сцены. Но бороды он не предусмотрел. Он не сразу вышел из оцепенения, и получилось, что не сын кинулся к отцу, а отец к сыну…
Вообще-то говоря, это, наверное, все-таки стыдно, когда пятнадцатилетний парень ревет в голос, не слезая с чугунного льва юго-западнее Берлина. Да, но ведь и подполковник Вересов кусал губы, и у него прыгал подбородок. И инженер-капитан второго ранга растерянно моргал глазами, приговаривая: «Ах ты, штука какая получилась, а?» И он не знал, как тут быть. Он беспомощно разводил руками; полное, несколько бабье лицо его стало совсем уж старушечьим… «Ай-ай-ай… — повторял он, топчась около. — Ну и ну, товарищи!»
Вот как они встретились.
II. Шестнадцать лет спустя
Романы, даже самые длинные, приходят к концу. А жизнь — она не кончается никогда.
1. Опять на каменном
Утром двенадцатого тот, кого шестнадцать лет назад звали Лодей Вересовым, проснулся несообразно рано. Будильник, стоявший на столе, удивился бы до крайности, если бы мог чувствовать: зачем было с вечера закручивать пружину? До звона, до восьми часов, еще минут пятьдесят, а хозяин уже шевелится…
Теперь он был уже не Лодей, лежащий на узкой железной кровати долговязый и светловолосый тридцатилетний парень. Он был теперь кандидатом филологических наук, африканистом, учеником крупных ученых, многообещающим молодым знатоком языков восточной группы банту. Ну, знаете, этих: «Кити-кили-кимеангука» — «Стул-он, тот-он, упал» — «Вити-вили-вимеангука» — «Стулья-они, те-они упали…» Его теперь многие звали уважительно Всеволодом Андреевичем. Звать-то звали, но вглядывались с легким недоумением: не вытягивал он в чем-то на Андреевича; посмотрите на походку, на лицо — мальчишка!
Рассказывали: кандидату Вересову прислали на рецензию длинную, очень почтенную, но и очень нудную статью по истории Африки, написанную специалистом, таким же почтенным и таким же нудным. Молодой Вересов долго читал ее, добросовестно читал, а когда вернул, под ней в конце было написано одно только слово: «Мяу!». Его спросили: почему он написал «мяу»? «А потому, что ничего другого не мог придумать…» — виновато ответил он. Молод, молод, совсем мальчишка, хотя и талантливый…
Африканист Вересов еще не продрал глаз, а на лице его вдруг выразилось что-то вроде ужаса. Быстрым движением, со странной жадностью, он на ощупь схватил лежавшую на стуле около кровати, сложенную вчетверо телеграмму. Так сцапал ее, точно она была птицей и могла в следующий миг улететь.
Ничего подобного, однако, не случилось, телеграмма не улетела. Вот «кити-кили» — «стул-он, тот-он» чуть было не «кимеангука» — еле-еле устоял.
Лодя не открыл глаз, но тревога на его округлом, с раннего детства мало изменившемся лице уступила место благостному успокоению. Оно перешло в нечто большее — уже в чистое блаженство. Хорошо, что, кроме будильника, на него никто не смотрел. Кому свойственны по утрам такие непростительно счастливые рожи? Десятилеткам, маменькиным сынкам, когда они, в дни своих рождений, по утрам, еще в сумерках, с замиранием сердца нащупывают возле кровати футбольную камеру, катушку для спиннинга или клетку с чижиком, еще с вечера заботливо установленные тут папой, мамой и бабушкой… Срам!
Похоже было, что специалист по банту тоже нащупал своего чижика, — он даже слегка замурлыкал от удовольствия… Но он не торопился, явно стараясь продлить наслаждение. Лежа на спине, тем самым кулаком, в котором была зажата телеграмма, он протер один глаз, потом другой и медленно прираскрыл веки.
Нет, не сон! Все как вчера! Действительно:
«Кандидату наук Вересову В. А. предлагается тринадцатого апреля в четверг прибыть в Москву на проспект Ленина к ответственному секретарю для окончательного оформления и получения соответственных сумм…»
А когда это будет сделано — и не позже первых чисел мая! — он сядет на ТУ и… Аф-ри-ка! Его Африка! Материализация грез, воплощение снов… Сначала — Каир. Потом, видимо, Хартум — «город слоновьего хобота»… А дальше…
Минуты три кандидат наук лежал на своей койке неподвижно; он вроде как бы все сильнее уплощался под выцветшим синеньким байковым одеялом под давлением счастья, как египетская мумия какая-нибудь… И вдруг — трам-тарарам! Неодолимая сила вышвырнула его, как был, босиком и в трусах, из утлого ложа… «Кити-кили» отлетел в угол. Под потолком на капроновой жилке завертелся, недовольно покачиваясь, древний ребячий планёрчик с красными лакированными крыльями. Карта Конго, пришпиленная булавками над кроватью, сорвалась и скользнула за кровать, и на ее месте вызначился старенький клеенчатый коврик: три поросенка, пиликая на скрипочках, плясали на нем над забавной болгарской надписью с ятями, с твердыми знаками:
«Живѣл