Я смотрю на них во все глаза.
Это не немецкие винтовки.
– Русские! – восклицает Макс. – Вы русские!
– Бросьте… оружие! – приказывает их командир. Его лицо покрыто сажей и по́том, он ужасно коверкает польские слова. Я делаю шаг, чтобы спрятать Хелену у себя за спиной, и в мою сторону нацеливаются две винтовки.
Макс отбрасывает доску.
– Где немцы?
– Кто взял город? – спрашиваю я. – Русские?
– Перемышль теперь советский, – говорит командир. – Мы ищем немцев…
Я поворачиваюсь к Максу.
– Русские победили! Русские победили!
– А где немцы? – настойчиво спрашивает Макс. – Они возвращаются?
Русский офицер качает головой.
– Германия… – он ищет подходящее слово, – …кончено в Польше.
Макс смотрит на меня.
– Все закончилось, – произносит он.
– Все закончилось, – повторяю я. Макс бросается ко мне, хватает меня за талию и приподнимает над полом.
– Россия победила!
– Россия победила! – кричит Хелена.
Офицер улыбается и знаком приказывает своим солдатам опустить винтовки, но они тут же поднимают их снова, поскольку с чердака по лестнице спускаются люди.
– Стоять! Кто…
– Это евреи! – кричу я, паря над полом, потому что Макс продолжает меня кружить.
Русский солдат снова опускает винтовку.
– Евреи? Я тоже еврей… – Он смотрит на хлопающего в ладоши старого Хирша, на Хенека, кружащего Дануту, на скачущих от радости Янека и Дзюсю. – Вы прятали? – спрашивает он, глядя на меня. – Вы… прятали евреев?
Теперь уже русский солдат выхватывает меня из рук Макса и, взяв за талию, подбрасывает вверх.
– Героиня! – кричит он. – Героиня, героиня! – И остальные солдаты кричат вместе с ним.
Макс смеется, смеется Ян Дорлих, смеюсь я и, когда солдат опускает меня на пол, обвиваю руками шею Макса.
Все закончилось.
Мы все выбегаем на улицу, навстречу солнечному свету. Нас не заботят запахи дыма и гари, застилающие горизонт, эти запахи войны. Мы не обращаем внимания на немецкого солдата, которого чуть раньше Макс видел идущим по улице; теперь он держит поднятые руки на затылке, и его обыскивают русские. Нас не интересует пан Краевский, с испуганным видом высунувший голову из своей двери. Мы кричим, и нам радостно кричать во весь голос, мы бегаем, потому что чувствуем себя счастливыми. Старый Хирш лежит на земле, глядя на солнце, Сала поет, а Макс обнимает брата. Потом Суинек находит ведро с водой и выплескивает воду в воздух, так что все становятся мокрыми, визжат и вскрикивают от восторга. Он выливает ведро на Цесю, потом на меня, и мы обе кричим, с нас капает вода, а Хелена танцует вокруг нас, потому что война закончилась.
Небо над нашими головами яркое и пронзительно синее, и солнце теперь освещает все прежде потаенные места.
А мы все – хотя непонятно, как и почему, – живы!
Мы устраиваем праздничный ужин из того, что осталось от даров пани Кравецкой, и дружно смеемся, когда Дзюся восклицает:
– Макс! Надень кастрюлю на голову.
Мы слушаем оставшееся от Карен и Илзе радио, находя новости по-польски, узнавая, что в других местах война еще продолжается, но для нас она закончилась. На следующий день к нам является человек с мешками продуктов и приветом от пани Кравецкой. Сала и Данута пекут хлеб, а Макс и Суинек находят в разбомбленном доме оставшуюся неповрежденной ванну и волокут ее на Татарскую, останавливаясь на каждом шагу, чтобы передохнуть, и не переставая сыпать шутками. А потом мы все по очереди принимаем ванну, настоящую, роскошную, теплую ванну. Постепенно, по мере того как русские налаживают жизнь в Перемышле, а мы привыкаем к нормальной жизни, завязываются разговоры о том, как жить дальше.
Одна вещь для нас очевидна. Обломки стольких разбитых жизней уже не собрать вместе. Во всяком случае, не все из них.
Первыми рано утром, не прощаясь, дом покидают пани Бессерманн с Янеком и Ян Дорлих. Цеся, утирая слезы, сообщает нам об этом. Она решает остаться с Суинеком и его отцом. После всего, через что мы вместе прошли, мне больно, что они предпочли расстаться со мной таким образом. Но потом я решаю, что дело не во мне. Просто они так расстались с худшим периодом своей жизни.
Никому не хочется вспоминать жизнь на чердаке.
Потом уходит, забрав с собой Дзюсю, доктор Шиллингер, он надеется восстановить свою зубоврачебную практику. Дзюся утыкается лицом мне в шею и целует меня на прощанье.
Я тревожусь за нее, зная, что страх вернется.
Иногда мне снится, что медсестры находятся в одной комнате со мной и они ползут вверх по стенам, чтобы услышать, что происходит на потолке.
Мне снится моя babcia: ее уводят из гетто, и она страшно кричит.
Мне снится Изя, повешенный вниз головой.
Мне снится, как я пытаюсь подхватить падающего из окна движущегося вагона Макса.
Но, когда я просыпаюсь, вижу спящую рядом Хелену и вспоминаю, что жизнь началась заново.
Макс больше не нуждается в том, чтобы я его спасала.
Я иду на кухню в ночной рубашке в надежде найти закипевший чайник и обнаруживаю там Монека и Салу, готовящих себе завтрак. Хенек и Данута еще не встали, а старый Хирш храпит на диване. А одеяло Макса горкой валяется на полу, но его самого нет.
– А где Макс? – спрашиваю я, сдерживая зевоту.
– Он ушел, – отвечает Сала. – Рано утром.
Я застываю.
– Что ты имеешь в виду?
– Она имеет в виду, что он ушел через дверь, – говорит Монек.
– Когда он вернется?
– Я не знаю, – отвечает Сала.
Макс уехал.
У меня перехватывает дыхание.
Он уехал. Он уехал. Он уехал.
Я поворачиваюсь, чтобы вернуться к себе в спальню, чтобы надеть платье, чтобы сделать сама не знаю что, и Монек издает смешок.
– Максу больше не нужна его маленькая goyka [41]…
Я останавливаюсь как вкопанная. Goyka. Нееврейка. Я. Его интонация отвратительна. Унизительна. Как будто я жвачка, которую выплюнули, когда в ней не осталось больше вкуса. Я вбегаю в спальню, застегиваю на себе платье, кое-как завязываю шнурки на туфлях и поспешно выхожу.
– Фуся! – окликает меня Сала, но я не слушаю.
Макс уехал. Как он мог так поступить? Он не должен был так делать.
Мне кажется, он таким образом отпустил меня.
– Фуся, погоди!
Входная дверь с грохотом захлопывается за моей спиной, и, обогнув угол, я оказываюсь во дворе; возле колодца стоит пан Краевский.
– Ты! – произносит он. – Я