Илья Грэбендорф снова появился спустя две недели, в руках книга поляка. На нем были очки.
— Прямо с ног сбивает, а?! — прокричал он. Грэбендорф хотел поговорить с ним о «Фердидурке», с особым энтузиазмом он говорил о «глобальном отуплении» и от Норберта, очевидно, ожидал согласия. — Описанное им не существовало прежде, это даже не белое пятно на карте! — кричал Грэбендорф. — Мы слепцы, слепцы рядом с ним, слепцы! — От возбуждения он даже не снял кепи. — Это не фантастически, не гротескно, не саркастично, не абсурдно, не сатирично или даже иронично, — он показал пять пальцев правой руки и большой палец левой. — Это всё вместе и даже больше! Это нечто вымученное и торжественное, — он по новой считал на правой руке. — Аналитическое и синтетическое, есть и обратная сторона! Нет ничего аутентичного, ни единой собственной мысли, всё искусственно, субъект на последнем месте.
Паулини сказал, что зимой разбирал «Человеческую комедию» и изучал Стендаля, в конце февраля, наверное, Флобера, хотя у него он уже кое-что читал. С польской литературой еще не знаком. Наряду с Золя и Мопассаном он планировал потихоньку приблизиться к триединому созвездию Бодлера, Верлена и Рембо, но, возможно, займется этим уже после увольнения в запас. Двадцатый век находится для него в заоблачных далях. В любом случае он и не стоит на повестке дня.
— Всего Бальзака?! — воскликнул Грэбендорф. — Но зачем? Разве не достаточно прочитать одно-два произведения, чтобы понять, как всё устроено?
— Устроено что?
— Бальзак и другие. Флобер, окей, еще куда ни шло, но все романы Бальзака?
— Всё взаимосвязано, это порождает космос. Отдельное можно истинно понять лишь осознав целое, и наоборот. Я хочу распознавать взаимосвязи, связующие звенья! Вот о чем речь! Зачем ты читаешь?
— Чтобы знать, что мы имеем, какой путь был проделан до этого, куда движется литература.
— Куда движется?
— Нужно знать, чем руководствоваться.
В течение последних месяцев службы Паулини Грэбендорф появлялся почти каждый день. Он читал, снова и снова просматривал библиотечные фонды, оценивал новые поступления и всегда хотел поговорить. Об Эрнсте Юнгере, например. Которого Паулини знал только по имени. Что могло сравниться со Стендалем, особенно с началом «Пармской обители», когда прекрасный юный Фабрицио не понимает, можно ли назвать хаос, в который он угодил, битвой. Он стоит посреди события мировой важности при Ватерлоо, но слишком пьян, чтобы разглядеть кайзера. Именно через посредничество таких авторов приходит осознание, что значит история.
Грэбендорф спросил, можно ли ему принести что-нибудь почитать, что-нибудь из личных сочинений, парочка размышлений. Паулини медлил с ответом, и Грэбендорф предложил в обмен оценить какую-нибудь из его работ.
— Чем охотнее занимаешься — лирикой или прозой? Драмой? — поинтересовался Грэбендорф.
— Я решил стать читателем, — признался Паулини. — Кто сам пишет, теряет способность к истинному чтению. Лишь самоотверженный читатель, готовый безоговорочно открыться книге целиком и полностью, сможет познать ее во всём разнообразии и сложности. Тот же, кто читает с определенной целью, перелагает на книгу свои потребности и подчиняет ее собственным творческим влечениям.
С того дня, как казалось Паулини, Грэбендорф стал спокойнее и вежливее, а еще менее напыщенным. Хотя тогда же он начал еженедельно заваливать Паулини своими текстами, которые, к слову, оказались лучше, чем тот ожидал.
За пару дней до увольнения в запас Паулини получил извещение, что в сентябре сможет начать обучение на книготорговца в филиале магазина на Хюблерштрассе. Он продиктовал Грэбендорфу свой адрес на Брукнерштрассе и подарил антикварный экземпляр «Путешествия по марке Бранденбург» Фонтане, том о Хафельланд, где в том числе была описана дислокация их полка. «Мы любим эту пьесу, однако мы слишком хорошо ее знаем, и пока за замком и парком опускалось солнце, мы, убаюканные образами и мечтами, предпочли направить взгляд на „Замок Ораниенбург“ — одну из тех подлинных сцен, где герои пьесы со всей их ненавистью и любовью становились родными».
С Марион Форпаль он вынужден был расстаться не попрощавшись. В течение двух недель до дня увольнения в запас библиотека оставалась закрытой по причине болезни управляющей.
часть 1 / глава 8
Дома Норберт наслаждался настольной лампой рядом с кроватью и собственным туалетом. Вопрос отца о работе стабильно приводил к ссоре, которая каждый раз достигала апогея на словах: «За чтение тебе платить никто не будет!»
Норберт чувствовал, будто отец вынуждает его без особой на то необходимости пожертвовать свободными четырьмя месяцами до начала обучения. Он и не думал пользоваться отцовской получкой, у него еще оставались деньги с оклада военнослужащего. Сильнее отца на него напускалась только госпожа Катэ. Судя по всему, она боялась, что может пострадать достоверность ее предсказаний.
Потребовалась всего пара недель после начала обучения в сентябре, чтобы вокруг него создалась какая-то аура — что в магазине, что в лейпцигской школе книготорговцев. Даже во время двухнедельных работ по сбору яблок в Хафельланд он не видел смысла в общении с теми, кто был на его году обучения. При этом Норберт был нарочито вежливым и внимательным, помогал девушкам надевать куртки и придерживал им дверь, пропуская вперед, чему научился у отца. Тем не менее в его присутствии прекращалась любая беседа. Заходила ли речь о книгах — что случалось редко — молчание Паулини считывалось как осуждение. Была ли то простая болтовня — каждый боялся выглядеть рядом с ним по-детски.
Однажды, когда его вызвали в магазин записать пожелания клиента, он непроизвольно вздохнул при взгляде на страницы с предзаказами. Услышавшая его коллега еще больше укрепилась во мнении, что он страдает из-за принуждения заказывать плохую литературу. Такая чувствительность как нельзя лучше вписывалась в его образ.
Неделю спустя руководительница представила Норберту даму, которая управляла букинистическим магазином на Баутцнерштрассе. Муж ее умер, а прежний помощник перебрался в Лейпциг, чтобы открыть собственный магазин.
Хильдегард Коссаковски настояла на испытательном сроке. Она хорошо разбиралась в чудаках. Впрочем, любой посетитель ее магазина заслуживал такого описания. Но даже спустя несколько недель, как Норберт начал на нее работать, она всё еще не могла понять, что к чему. Он вел себя совсем не так, как она ожидала, что казалось ей подозрительным. Паулини без промедлений принял сине-серый халат, который она держала для помощников, и носил его с утра до вечера, хотя в плечах он немного жал. Он был эталоном пунктуальности, брался за любую работу — безоговорочно подметал или убирал снег, был любознательным и не стеснялся задавать вопросы. Он брал книги, которые она предлагала, и если не на следующий день, то к понедельнику возвращал прочитанными, не скрывая своего мнения. При этом он мог проводить параллели, в основном с французской и русской литературой, что порой приводило ее в изумление. В еще большем потрясении она находилась из-за его полнейшей неосведомленности в вопросах изобразительного искусства и музыки. Она назначала ему визиты в Гравюрный кабинет, водила на открытия выставок галереи Кюля и музея Леонарди. По воскресным вечерам они встречались в Галерее старых мастеров. Поскольку у нее было по два абонемента на концерты как государственной капеллы, так и филармонии, она пригласила его разделить с ней эти «минуты блаженства».
Можно сразу взять на работу костюм и хорошие ботинки, чтобы оттуда спокойно за полчаса «дотопать» — слово, которым пользовалась только она, — до дворца культуры. Паулини признался, что ни костюма, ни тем более ботинок у него нет.
Хильдегард Коссаковски обернула сантиметр вокруг его шеи, спросила размер ноги и тщательно осмотрела его с головы до ног. Затем покинула магазин, чтобы обратиться за помощью к подругам. Она использовала выражение «Да ничего особенного», как будто это могло скрыть задор, освеживший ее лицо.