— Пока все идет хорошо, — шепчу я ему, подходя ближе. — Раз дала тебе помидорчик, то ты ей понравился.
Между наших ног внезапно протискивается пузатая Буся. Она ковыляет по дорожке, догоняет маму и тычется своим влажным носом ей в лодыжку. Мама останавливается возле самых ступенек крыльца, тяжело вздыхает, качает головой и смотрит на Бусю, которая, задрав морду, преданно смотрит на нее и виляет хвостиком.
— Еще и ты залетела, — с наигранным осуждением цыкает мама на собаку. — Ты же уже старая. У тебя зубов-то нет. Ну какие тебе щенки? А? Ну какие?
Она тяжело, с кряхтением, садится на деревянную ступеньку, поправляет на плечах свой теплый, толстый кардиган из бежевой шерсти и берет Бусю на руки. Укладывает ее, как младенца, на колени и начинает осторожно, профессионально прощупывать ее раздувшееся пузо.
Герман тем временем, смахнув пыль с помидора о ткань своей рубашки, впивается в него зубами. Раздается сочный хруст. По его бороде стекает капля сока.
— Ого, — говорит он, отрываясь от помидора, и смотрит на меня в искреннем удивлении. — Вкусно. — Он протягивает мне недоеденный томат. — На, попробуй. Вот какие помидоры-то должны быть.
Я послушно забираю помидор и откусываю. Кисло-сладкая мякоть взрывается во рту, насыщенный, настоящий вкус позднего августа.
Я не знаю, в чем секрет маминых помидоров. Возможно, в ее бесконечной любви и заботе, а возможно, в составе почвы, которую она десятилетиями удобряет какой-то своей секретной смесью.
— Я твоей маме точно нравлюсь, да? — наклоняется ко мне Герман и шепчет прямо в ухо, отчего по спине бегут мурашки. — Может, мы зря приехали?
— Да подожди ты, — фыркаю я, чувствуя, как от его близости снова теплеет где-то под сердцем. — Мама сейчас озабочена состоянием Буси, а не тобой. Расслабься.
— Ты вот скажи мне, — мама переводит на меня сердитый взгляд, не прекращая поглаживать живот Буси. — Ты куда смотрела? Как могла такое допустить? Ей нельзя в таком возрасте рожать, ты это понимаешь? Сердце не выдержит.
— Мама, я не виновата! — оправдываюсь я, разводя руками. — С ней Сашка гулял, она от него сбежала! Если честно, я вообще не думала, что в таком… э… преклонном возрасте собаки еще могут… ну, ты поняла.
Мама на меня смотрит с немым разочарованием, поджимает тонкие губы и молчит. Мне становится неловко. Тишину нарушает Казанова. Он один раз коротко гавкает и тут же замолкает, когда мама бросает на него убийственный взгляд. Пес послушно плюхается на попу, поджав хвост. Мама вновь смотрит на меня. И чего-то ждет.
— Почему она на тебя так смотрит? — тихо спрашивает Герман.
— Не знаю, — пожимаю я плечами и, набравшись смелости, громко обращаюсь к маме, — мама, мы приехали знакомиться. Вот. Давай знакомиться.
— Ты, наверное, и про себя тоже не подумала, — мама прищуривается еще сильнее, ее глаза становятся просто щелочками, — что тоже могла залететь.
— Мам! — беззаботно хмыкаю я, делаю к ней шаг и в сердцах откусываю еще кусок помидора. Прожевываю и бубню, — Я просто привезла Германа, чтобы познакомить тебя с ним. И только! Без всяких внезапных новостей, — смеюсь я и отмахиваюсь от нее, — вроде того, что я беременна. Да не тот у меня уже возраст, чтобы переживать о таком!
Герман позади меня напряженно молчит. Я чувствую его взгляд на своем затылке. А мама, аккуратно придерживая у груди посапывающую Бусю, поднимается со ступеньки и медленно подходит ко мне. По пути она бросает взгляд на Казанову, который тут же заваливается на спину, показывая ей свой черный, лоснящийся живот в немой мольбе о пощаде.
— Танюш, ты вот вроде троих детей родила, — мама клонит голову набок, ее внимательные, как у птицы, глаза выискивают что-то на моем лице. — А как была дурой, так и осталась дурой.
Придерживая одной рукой Бусю, как мохнатого младенца, она вдруг протягивает свободную ладонь к моей шее. Ее прохладные, шершавые пальцы скользят по коже, касаются ключицы и замирают.
— А эти пятнышки у тебя откуда?
Я вся замираю. Воздух перестает поступать в легкие. Только глаза медленно-медленно расширяются, пока не начинают болеть от напряжения. Потом я скидываю с плеча свою сумку и в панике начинаю в ней копаться. Нахожу складное зеркальце. Кидаю сумку Герману, который тихо, с нарастающей тревогой спрашивает:
— Таня, что случилось?
Я с дрожащими пальцами раскрываю зеркальце, приподнимаю подбородок и начинаю вглядываться в свое отражение. В полумраке вечера я их почти не вижу, но мамины глаза никогда не ошибаются. Я меняю угол, ловя последний луч заходящего солнца.
И да. На коже, чуть ниже линии шеи, проступили едва заметные, но такие знакомые пигментные пятна. Мои верные спутники всех моих беременностей.
Я в шоке. В ужасе. Со щелчком захлопываю зеркальце, прижимаю его к груди и замираю, не в силах пошевелиться, уставившись на маму.
— Я ж говорю, — мама хмыкает, и в ее голосе слышится странная смесь укора и торжества. — Устроили какой-то бардак.
— Мама, этого не может быть, — шепчу я, и голос мой срывается. Криво улыбаюсь, чувствуя, как подкашиваются ноги. — Это… это просто гормональный сбой! Может, климакс наконец-таки подступил?
— Так, немедленно мне объясните, что тут происходит? — Герман делает решительный, властный шаг вперед, заслоняя меня собой. Он смотрит на маму мрачным, требовательным взглядом, не терпящим возражений.
— Ути-пути, — мама смеется и вдруг расплывается в доброй, лучистой улыбке, глядя на него. — Какие мы грозные.
— Зинаида Алексеевна, я вас очень попросил бы… — медленно, сквозь зубы, выдыхает Герман, и я кожей чувствую, как его беспокойство нарастает и вот-вот обратится в настоящий гнев и раздражение.
— Танюшка твоя беременна, — мама хмыкает, ее взгляд скользит по его липкому от томатного сока подбородку. — Не знаю, от тебя, не от тебя, но она скоро снова будет мамой. — Она перехватывает спящую Бусю поудобнее, медленно разворачивается и вновь, не спеша, шагает по дорожке к дому. — Не зря мне Машка-то с десятого дома вчера накаркала добрых вестей.
Казанова вскакивает на лапы и бежит за ней, обреченно повиливая хвостом. Он не теряет надежды подружиться с этой суровой женщиной, которая уносит его красавицу в дом..
— Это… что получается… — выдыхаю я, глядя в пространство. — Я стану мамой… в сорок шесть лет? — Я медленно моргаю, все еще прижимая к груди холодное зеркальце.
— А я… в пятьдесят один… отцом, — вторит мне Герман, его голос звучит приглушенно.
Мы медленно, как в замедленной съемке, разворачиваемся друг