Между улицей Липскань и базарной площадью — узкие, кривые, запутанные переулки, лепятся друг к другу маленькие магазины, машинам негде приткнуться, у церкви святого Илие меня ждет, да, да, вот именно, меня ждет Илие, фотограф, жизнерадостный и светловолосый, всегда веселый. Когда бы мы ни встретились, он все смеется: передние зубы выбиты, один совсем, другой сломан. В свободное время рисует. Илие протягивает мне книгу: Виктор Гюго «Возмездия» — смеется: почитай, очень занятно. Внутри фотографии нескольких шпиков. Илие снимал на собачьей свадьбе одного из них — и страшно горд. Разглядываю идиотские рожи: все скалят зубы. Палачи в своем, так сказать, интимном кругу. Делаю попытку их понять, — пустое занятие. Это понять невозможно. Да и не нужно.
Вот я на улице Моисе Никоарэ, высоко, на шестом этаже. Из окна виден весь квартал, дома сплошь одноэтажные, редко — двухэтажные. Я стою у окна (в какой тюрьме теперь может быть маленький Еуджен?) и смотрю на город: ночь, не светится ни одно окно. Мы ждали тогда Василе, чтобы начать заседание ячейки. Все четверо, в темноте, молчим. В окно видны пожары — бушующее пламя разгулявшейся реакции, очередной взрыв варварства. Где-то бесстрастно тарахтит пулемет, замирает, и снова — равнодушный, отрывистый лай, только оттеняющий тишину ночи, как бывает, когда воет одичавший бездомный пес. Проходя по площади, я слышал гул немецких танков, они разъезжают по городу, соблюдая, так сказать, безразличный нейтралитет. В гитлеровских грузовиках солдаты, в обмундировании цвета саранчи, гавкают марш во славу Вотана [29]. Где-то хлопают одиночные выстрелы. На улице Табаку аптека, окна и дверь выбиты; белые банки с надписями по-латыни, стройными рядами расставленные по полкам, методически расстреляны, одна за одной, и распространяют всевозможные запахи: резкий, тяжелый, жирный, едкий, острый, вся эта причудливая смесь затопила маленькую площадь. Дальше, в районе площади Траян, по улицам ползет густой, плотный, тошнотворно-приторный запах, заливает дворы, струится по пологим крышам, это горит кондитерская фабрика Сушард, в запуганном насмерть квартале нестерпимо воняет шоколадом.
Чуть дальше, на улице доктора Епуряну, бакалея, такая махонькая, что я ее раньше никогда не замечал, дверь сорвана, зияет мертвой разинутой пастью. Ровным пламенем горит выходящий на улицу дровяной склад, в стороне, на мостовой, в луже крови два маленьких старика, он и она, тела накрыты газетами. На пожар молча смотрят какие-то личности, огонь отбрасывает их густые, мечущиеся тени на стену дома напротив. Кто они? Соседи? Прохожие? Погромщики? Над трупами стариков, накрытых листами газет, застыла тишина, город в ледяном оцепенении, исчезли трамваи, автобусы, автомобили, пешеходы, лишь редкие тени мелькают на стенах домов, они спешат, торопятся, куда? Снова пулеметная очередь. Какой-то человек с расширившимися от ужаса глазами шепотом спрашивает: кто стреляет? В кого? Пожимаю плечами. У пожарной каланчи на улице Зече-Месе я видел трупы солдат, они лежали окоченевшие, лицом вниз, в той позе, в какой вели огонь; оружия при них не было. Кто-то пробирается мне навстречу, тесно прижимаясь к стене: горит в районе Попа Нан. Пожимаю плечами. Всюду, где я проходил, полыхали пожары. Всюду пальба, смерть. Поворачиваю направо, дома, заваленные молчанием, погребенные под сугробами леденящего мрака.
И снова пулемет. Очередь совсем короткая. Я смотрю в окно на пожары, только они и светятся в городе, придавленном могильной плитой молчания. Что-то он опаздывает, бросает Тома. Все мы думаем о Василе, который где-то по ту сторону Гранда. Смотрю на часы. Еуджен решительно заявляет: он придет. Внезапно далекий грохот, тяжелый гул, ровный, глухой. Мы напряженно молчим. Гул нарастает, упорный, монотонный. Танки, говорит Матей. Чьи, вопрошает мысленно каждый, но догадаться невозможно — пока невозможно. Для нас все едино, говорит Еуджен. Глупости какие, подскакивает Матей, эти сначала расстреливают тебя на улице, а потом спрашивают документы. Да уж, доносится издали голос Томы, впредь нас будут расстреливать по всей форме, процедура будет соблюдаться неукоснительно. Нарастающий, неотвязный гул. В город входят танки. Чьи? Снова стрекочет пулемет, одиноко, бесстрастно, в городе, занесенном молчанием, как снегом. По лестнице слышатся тяжелые шаги, медленная поступь усталого мужчины.
Василе входит в дверь, бросает иронично, устало: что это вы сидите, как филины? Вспыхивает резкий свет, мы жмуримся, трем глаза. Настоящие конспираторы, затаились в потемках, смеется он, снимая пальто. Явно очень утомленный опускается на стул. Ну, как там в городе? — спрашиваю я, и в этом «как» десятки других вопросов, из которых главный: в чьих руках город? Ничего, невозмутимо отвечает он, заметно потеплело. Мы возмущенно галдим. Освети нам текущий момент, требует Матей, растянувшись на диване, со всеми подушками под головой. Обычно это был третий пункт повестки дня. Василе широко зевает: какой такой момент, парень, удивляется он. Еуджен поясняет: солдаты сидели в казармах, по заводам и учреждениям, а бандиты вышли на улицу, наводнили город, подняли шум, громили и поджигали дома, убивали мирных граждан. Теперь войска выведены из казарм и… — вот и все, точка. А как же немцы, неужели отступились от своих железногвардейцев? — хочет знать Матей. Да, но?.. Вопросы сыплются со всех сторон. Мы слишком долго молчали. Василе смеется: погодите, ребятки, вы меня совсем оглушили. Матей отчеканивает: эти хулиганы политически несостоятельны, абсолютно несостоятельны. Никому они не нужны, ни мелкой буржуазии, ни крупному капиталу, ни Гитлеру. В политическом плане они нуль, круглый нуль. Высокий, черноволосый мужчина, сильный, красивый, спокойно потягивается и снова смеется: я вижу, вы и без меня все знаете. Мы возмущены, требуем подробностей, анализа обстановки. Его спокойствие раздражает нас. А спустя какое-то время мы узнаем, что он не спал трое суток — участвовал в работе отрядов самообороны — спасал жизни других, рискуя своей собственной.
Он все делал спокойно, без натуги, с какой-то задумчивой неторопливостью, как что-то будничное, привычное. Его незабываемый смех… На смуглом лице ярко белели зубы. В глазах светилось понимание, мягкое дружеское подтрунивание. Он смеялся бесшумно, никогда не жестикулировал. В его немом, спокойном смехе была тень грусти, от него веяло тихой печалью, так бывает, когда кто-то возвращается очень издалека, например из будущего. Ну, так что вам удалось за этот месяц, как обстоит дело с пропагандой? И смотрел на нас так, как будто ждал чего-то очень забавного. Мы были вне себя от негодования: в разгар совершенно чрезвычайных событий говорить о пропагандистской работе! Да разве об этом надо сейчас думать? Довольно близко пролаяли два пулемета. Кто стреляет? В кого? И только позже я понял его манеру держаться: партийный механизм должен работать безотказно, любое отклонение влечет за собой большие жертвы, он должен работать