Хельги глядел на эдакое диво, прислонясь плечом к стене: торговалась уница с самого утра, довела дядьку едва не до полоумия, цену скинула чуть ли не вдвое, упиралась. С того самого мига, как ступила в дружинную хоромину, не умолкала: то сердилась, то смеялась, то несчастной прикидывалась.
Тихий устал смех давить, щеки жалел: чудилось, что еще немного и треснут. Но унять себя не мог, да не потому, что смешно, а с того, что отрадно. Давно уж не потешался по-доброму, от сердца. Промеж того и Раской любовался: косы по спине вились, навеси на очелье позвякивали, глаза блестели чудно и красиво.
— Дяденька Тихомир, — ворковала Раска, — давай уж порешим. Вон у тебя жилка на лбу проступила, и сам ты охрип. Пошел бы домой, прилег на лавку, дух перевел. Не жалеешь ты себя, ох, не жалеешь. Весь день в заботах, а кто ж про тебя подумает? Бедный ты, бедный. Устал, захлопотался.
Хельги аж брови выгнул: до того нежный голос у Раски, до того заботливый. Глянул на Тихомира и едва смехом не прыснул: мужик сморгнул раз, другой, а после вздохнул тяжко.
— Раска, говоришь? Из Строк?
— Я это, я, дяденька, — уница подалась к нему.
— Вдовая, говоришь?
— Как есть вдовая. Одна в яви осталась. Ни матушки, ни батюшки…
— Тиха-а-а-а! — не выдержал Тихомир, прикрикнул. — Все жилы из меня вытянула, окаянная! Деньгу давай!
— Вот, дяденька, вот она, — протянула кошель. — Ты сочти, сочти. Пособить, нет ли?
— Цыц! — лопоухий высыпал серебра на лавку, оглядел. — Деньга откуль?
— Так от мужниной родни осталась, — Раска улыбнулась светло так, ласково.
— Хельги, я тебе эту вдовую еще припомню.
Тихомир поднялся с лавки, пошел в уголок, покопался в коробе и вытянул кус берёсты*. Наново уселся, да принялся царапать на ней, едва не высунув язык от усердия.
— Дяденька, помочь нет ли? — Раска сделала шажок малый к Тихомиру.
— Умеешь? — лопоухий боле не злобился, глядел на уницу не без интереса.
— Могу, могу. И счесть, и на берёсте вывести.
— Вона как, — достал из-за опояски прикладную*. — Ты, языкастая, ступай к купцу Лихому. Он таких привечает, дела даст, а ежели свезет, так и места на торгу.
— Благо тебе. Я уж сама.
— Сама? Ты ж голосила, что одна не управишься.
— Дяденька, ты бересту-то отдай, — руку протянула, получила от Тихомира заветное. — Не помню, голосила, нет ли. Чего токмо не скажешь от страха.
Хельги наново скис от смеха, едва не согнулся.
— От страха? Ты? Болтушка! И не стыдно тебе врать? Навтолкала мне в ухи, — дядька изумлялся, но без злобы: приметил Хельги улыбку потаенную.
— Так тебя ушами-то не обделили, — уница глядела на дядьку.
Тихий опять подавился смехом, не снес и вышел вон. Соскочил с крыльца, провздыхался, утер смешливые слезы с глаз. Через малое время на пороге показались Тихомир и Раска.
Шли плечом к плечу, будто не ругались ругательски вот только что. Она ему улыбалась светло, а он шептал чего-то ей на ухо.
— Дяденька, у тебя дочка-то есть? — спрашивала уница.
— Как не быть. Смирная, молчаливая, — глумился Тихомир, мол, не тебе чета.
— Прими, дяденька, — Раска полезла в суму, вытянула кошель-крохотульку.
Хельги шагнул ближе, приметил и стежок ровный, и узор нарядный. Все разуметь не мог, с чего кошель-то такой маленький.
— Это для гребешка*, — уница вложила в руку Тихомиру подарок дивный. — Дочке твоей понравится.
— Эх ты, — лопоухий разглядывал кошель. — Сама сотворила? Красиво. Работа тонкая.
— Сама, дяденька, — просияла Раска. — Ты дочке скажи, пусть на опояску повесит. Гляди, тут проушины, вот за них и зацепит.
— Спаси бо, языкастая, — теперь и Тихимир сиял не хуже серебряной ногаты. — Ты про торг раздумай. Равных тебе мало сыщется. Ступай, дочка, ступай, инако берёсту отберу.
— Чегой-то? — Раска отступила от дядьки. — Ты ж сам прикладную вытеснил. Моё, не отдам.
— Иди уже, заполошная, — Тихомир хохотнул. — Себя береги.
— Благо тебе, благо. И ты себя не забывай.
Раска метнулась от лопоухого, подскочила к Хельги и крепенько ухватила за рукав:
— Иди, не стой столбом, — тянула за собой. — А ну как, вправду, отнимет? Да чего ты смеешься-то?
Хельги и шел, улыбкой похвалялся. Чуял на своей руке теплые Раскины пальцы с того и отрадился.
На широкой улице народу полным полно: кто по делу торопился, кто шагал не спеша, а кто и вовсе встал поболтать. Гомонливо и средь домков. Соседи переругивались беззлобно, парни подмигивали девчаткам, иные манили пойти на бережок да в рощицу. Седые старики, привалясь согнутыми спинами к стенам домков, грелись на весеннем солнце, жмурились счастливо: в старости любой день дорог, кто ж знает, сколь их осталось.
Промеж всего и зелено стало, нарядно да пушисто. Листки молодые повылезали, запятнали землю причудливой тенью. Солнце, словно радуясь, светило щедро, согревало, обещая вскоре страду, а вслед за ней и обильную новь.
В проулке, куда тянула Раска, Тихий остановился и загляделся на уницу. Приметил наново и глаза блескучие, и косы долгие, и личико гладкое. Сам не разумел, с чего замер, но чуял, будто легким стал, как перышко птичье.
— Что ты? — Раска обернулась, в глаза заглянула. — Хельги, случилось чего?
Он и качнулся к ней бездумно, будто потянул кто. Глаза прикрыл и вдохнул глубоко. Почудилось, что пахнет от Раски как от листвы молодой: и сладко, и горько, и свежо. Одну лишь думку и ухватил: заполонила окаянная и проулок безлюдный, и улицу рядом с ним, и весь новый град, и его, глупого, до горки.
Вечор, когда ушел с Раскиного подворья, себя корил: соврал, глядя в глаза уницы, но правду за собой знал. Чуйке своей верил крепко, с того и порешил не пугать ясноглазую, а веселить, чтоб не боялась, чтоб привыкла. Промеж того и гордость больно колола: отлуп ему дала не со зла, а раздумно.
Вот и стоял столбом, унимая себя: тяжко быть рядом с Раской, не тянуть рук, не обнимать красивую, не глядеть в ясные глаза, не целовать гладких румяных щек.
— Хельги, благо тебе, — она улыбалась. — Домок-то мой. Хельги, да очнись ты! Со мной радуйся! Осела, места себе сыскала. Велес Премудрый, твоей заботой все. Не оставил, пособил. Ужель недоля моя кончилась?
Тихий совсем пропал: светилась ясноглазая, уж не было в ней тоскливости, тревоги, только лишь отрада, да