Звяга принял слова обрядовые, дождался положенного поклона и пошел с приступок, за ним чуть погодя, двинулся и Военег.
Тихий вздохнул, хотел и Раске сказать слов горячих, да она опередила:
— Вот не пойму, с чего клятва-то такая? С чего это сразу в бедности? Олег, думаешь, я деньгу не стяжаю? У меня рук что ль нет? Иль я умишком скудна?
Хельги долго не думал, вмиг порешил потешничать: так сердце велело и дурость молодая, какая подстегивала крепко.
— Эва как, — подбоченился. — Оно конечно, за злата и здравия можно сторговать, и радости. Раска, видно, прогадал я. Чаял, что жена достанется умная, а выходит, только красивая.
— Чего? — она сморгнула раз, другой. — Ты меня ругать взялся? Так на себя посмотри допрежде! Много ль счастья в бедности? С утра до ночи на кус хлеба горбатиться, детишек в черном теле держать? Так и я скажу, думала муж у меня разумный, а ныне вижу, лишь пригожий!
— Эх ты, — подкрался к унице. — Лоб наморщила, брови насупила. Не такая уж и красавица. Раска, взор-то потемнел. И где ж моя ясноглазая? Ладно, стерплю, чего уж. Только ты киселя мне сотвори, хлеба мягкого поднеси.
— Хлеба тебе? Киселя? — уница озлилась, краше стала во стократ. — А хворостины не хочешь? Вмиг поднесу, приласкаю! Какие слова-то мне говорил, как заманивал! А ныне и некрасивая, и глупая⁈
— Ладно, пусть хворостина, ежели киселя нету, — подначивал. — Раска, у тебя аж искры из глаз. Чего ж дальше будет?
Уница не слушала боле, заметалась взором по крыльцу, увидала рушник, на столбушке и схватилась за него:
— Ах ты болтун! — замахнулась, да не попала: Хельги отскочил потешно.
— Раска, плохо бьешь, — смеялся. — Давай, примерься, и еще разок.
— Я примерюсь, я так примерюсь! — кинулась за ним и угодила в крепкие руки.
Тихий обнял прижал так, что не вздохнуть, послед ожог горячим поцелуем и на руки поднял:
— Попалась, — на приступки взлетел и понес в клеть разукрашенную.
— Болтун! — ярилась уница. — Потешничать взялся! Вот я тебя!
Хельги слышал речи ее, да разумел мало: держал в руках желанную, с того и ополоумел. Положил Раску на лавку, отнял рушник и склонился к ней, прижался лбом горячим к ее гладкому:
— Скажи, что и такой тебе люб. Пусть болтун, пусть межеумок, — опалил жарким дыханием ее висок.
— Олежка, — она дышала трепетливо, — дай разую тебя. Обряд-то…
— После.
— Олег, погоди, — шептала тихо, — впервой у меня…
Хельги замер, вдохнул дурман Раскин: и свежий, и горький, и сладкий.
— Так и у меня впервой, — прошептал в манкие губы. — Всех позабыл, будто не было никого. Одна ты у меня.
Боле слов не говорил. Да и что говорить, когда любая в руках, горячая да желанная? Когда плечи округлые целовать просят, а грудь высокая — ласкать. Когда стан упругий нежит ладони, а изгиб тонкой шеи изумляет красой. А промеж всего и поцелуи огневые с ума сводят, и шепот невпопад, и нежность Раскина — нежданная и отрадная.
Много время спустя, вынырнул Хельги, как из омута выбрался. Обнял жену, опустил голову на ее плечо, да вспоминал, как дышать:
— Прости, — винился. — Больно тебе? Раска, любая, мог бы иначе, так…
— Олег, спаси бо, — по щеке ее слеза скатилась. — О такой отраде и не мыслила, не ведала, что так бывает.
— Сам не ведал, — вздохнул легче, успокоился. — С тобой все впервой. Я как щеня слепой, не вижу ничего и не разумею. Только тебя чую, как на свет иду.
— Вот и иди, — поцеловала легко в губы. — Олежка, а я вот спросить хотела…
— После.
Утро выдалось теплым, да с дождичком. В клети не так, чтоб посветлело, но зауютилось: куда как хорошо лежать на широкой лавке, обнявшись, да укрывшись мягкой шкурой.
— Олежка, дождь — примета хорошая, — Раска щекотнула губами шею Хельги. — Явь богатая будет.
— Это тебе от Велеса подарок, — Тихий оплел руками уницу, прижал к себе крепко. — А вот мне Перун живь сохранил. Его стараниями я еще дышу. Раска, сколь огня в тебе, сколь нежности.
— Сам зажег, — улыбнулась, провела ласковой ладошкой по его спине. — Кто порчу с меня снял? Не ты ли?
— Я, — кивнул. — Раска, это мне самому себе благо дарить?
— Чегой-то? Ты сам себя в кустах целовал? Олег, вставать пора. Ладья ждет.
— Чую, неспроста туда манишь. Помру там, добро мое тебе отойдет, — смеялся. — Раска, знай, я такой смерти рад буду.
— Еще чего, — хохотала. — Не отдам тебя! Моё!
Полуднем взошли на ладью, простились с ближниками и ушли из Новограда. Хельги мало что видел: на Раску глядел. Иная стала — ласковая, нежная: ходила плавно, улыбалась красиво и молчала, будто таила в себе радость, делиться ею не хотела.
Тихий себя унимал, да не сдюжил: таскался за уницей, как теля на веревке. То за руку брал, то обнять тянулся, то в глаза заглядывал. Тем и отрадился: куда как хорошо, когда смотришь жарко, а в ответ тебе — и пламя, и свет.
Ввечеру, когда до отмели осталось всего ничего, уселся Хельги у борта и поманил жену к себе.
— Не оголодал? — спрашивала. — Олежка, взвару, может? Ты чего смотришь-то так? Почто? Любый, вои кругом, уймись, не позорь меня.
Говорила, румянилась, но взгляда не отводила. С того Хельги сам глаза прикрыл, не хотел ослепнуть от ее красы. Послед опомнился:
— Про Уладу надумала? К себе заберем иль Военег заботиться станет?
— Дядька Военег, — Раска положила голову ему на плечо.
— Эва как. Дядька? — бровь изогнул. — Когда породнились?
— Олежка… — запнулась, будто о дурном принялась говорить: — Он на себя мое зло принял. Я и обсказывать-то не хотела, да тяжко. Как Арефу посекли, так вой один хотел меня обидеть, потянул за косы. Олег, я ему нож тятькин в шею воткнула, куда ты давеча учил. Помер бы от моей руки, да Военег его по спине полоснул.
Хельги вздрогнул, обнял Раску и прошептал:
— Нет на тебе зла, ты себя обороняла. Отец тебе ножик дал, мать выучила, как от ворога спастись. Это знак от родных из нави. О тебе пекуться. Отдай мне тятькин подарок, я его в Волхов кину. То будет вира от тебя за отнятую живь. Уйми думки гадкие. Пусть дурное в прошлом останется, вперед смотреть надобно. Ясно тебе?
— Ясно, — вздохнула уница. — Олег, случись опять такое, я б снова пырнула. Что? Ай не так говорю? Злодей нелепие будет творить, а мне ждать покорно? Участь горькую принимать? Знаю, что баба я,