Рабская душа России - Дэниэл Ранкур-Лаферрьер. Страница 16


О книге
Особый интерес для психоаналитика представляет их стремление отождествлять себя с крестьянами, так как оно имеет близкую связь с мазохизмом. Это отождествление часто выражалось в России словами «соединение» или «слияние». Ричард Вортмэн (не упоминая психоанализ) говорит об «отождествлении с крестьянином» среди интеллигенции 50-х и 60-х гг. XIX в. [141]. Перефразируя «антропологический принцип» Чернышевского, Вортмэн поясняет: «Чтобы понять крестьянина, нужно просто понять самого себя» [142]. Вортмэн также указывает на совет собратьям-народникам, данный Александром Энгельгардом, — стремиться к крестьянской покорности (так как тогда гораздо выше вероятность того, что жизнь и работа с крестьянами будет успешной) [143].

Совсем не вся интеллигенция заходила так далеко по пути мазохизма, как народники (а еще меньше — по пути садизма, как террористы, к примеру те, кто убил Александра II в 1881 г. [144]). Однако идеи саморазрушения и покорности снова и снова всплывают на поверхность литературы об интеллигенции. Бердяев в своей статье в сборнике «Вехи» в 1909 г. парадоксально утверждает «Интеллигенция — в лучшей своей части — фанатически была готова на самопожертвование и не менее фанатически исповедовала материализм, отрицающий всякое самопожертвование...» Федотов говорил об интеллигенции, что для нее «героическая смерть [была] более важной, чем жизнь, полная труда». Джоанна Хаббс считает, что «интеллигенция взяла на себя роль “униженного Христа", жертвующего своим личными желаниями во имя спасения родины» [145].

Особенно красноречиво по поводу мазохизма интеллигенции выступает Тибор Самуэли в своей книге «Русская традиция». Следуя по стопам Достоевского, Сергея Булгакова и других, Самуэли видит русскую интеллигенцию как некое духовенство:

«... Интеллигенция... представляли собой по природе нечто вроде революционного духовенства, заговорщического монашеского ордена. Ее образ жизни был основан на подлинном аскетизме, отвращении к мирским богатствам, презрению к обычным "буржуазным" удобствам. Самоотречение стало ее второй натурой; русского интеллигента было легко узнать по его беззастенчивому пренебрежению к материальным соображениям, его беспомощности и непрактичности, безразличию к своему внешнему виду и беспечной неустроенности жизни.

Интеллигенция считала такое сведение концов с концами достойным восхищения и высоконравственным. Частью это отражало ее добровольное отречение от обычных ценностей, тоже прошедшее долгий путь к удовлетворению жажды мученичества, которая, сознательно или нет, во многом лежала в основании их деятельности. Мученичество в самодержавной России, в тюрьме или ссылке, было нетрудно встретить; оно принималось не только мужественно, но часто, казалось, со рвением. Культ страдания, идея неизбежности жертвы, — причем жертвовать собой не меньше, чем другими, — составляла важнейший элемент их этики. Страдание очищало, сближало с измученным народам; жертвование собственным счастьем, лучшими годами жизни и, если надо, самой жизнью — вот цена, которую нужно было платить за приближение нового Золотого Века; только через страдание и жертву могла быть искуплена вина за привилегии» [146].

Во всем этом проглядывает интуиция психоаналитика. Не обращаясь к Фрейду, Самуэли не только улавливает нравственный мазохизм русской интеллигенции (он называет это «жаждой мученичества» или «культом страдания»), но допускает, что он может быть бессознательным («сознательно или нет»). Самуэли также выявляет роль вины («страдание очищало», «вина за привилегии») и момент отделения/слияния с другим страдающим («сближение с измученным народом»). Все это темы, которые, как мы увидим ниже (глава 10), знакомы клиницисту.

Говоря непосредственно о мазохизме литературной интеллигенции, Вера Дунхэм пишет. «Обращаясь к социальным проблемам, художественная литература, как правило, рисовала мрачную картину современного общества, гораздо более мрачную, чем это могло быть оправдано реальностью. Эти черные тона добавлялись из-за интеллигентской жажды мученичества» [147].

Некоторые ученые сопротивлялись идее самотерзания мазохистской русской интеллигенции. В очерке «Рождение русской интеллигенции» И. Берлин отрицает «общий устоявшийся взгляд на русских как на мрачный, мистически настроенный, самотерзаюшийся, до определенной степени религиозный народ» и предпочитает рассматривать русских интеллектуалов как, по меньшей мере, обладающих «в высшей степени развитой способностью к рассуждению, прекрасной логикой и ясностью». Проблема состоит лишь в том, что эти два взгляда ни в коей мере не взаимоисключают друг друга, как, очевидно, представляется Берлину. Мрачный самобичеватель Ставрогин, если взять известный литературный пример, действительно обладает «в высшей степени развитой способностью к рассуждению». Кроме того, Ставрогин — холодный я расчетливый человек, такой же, как и одержимый виной мазохист, и все это совмещается в нем. В конце концов он кончает жизнь самоубийством, что является актом наиболее мазохистским из всех возможных.

Берлин говорит: «Если вы изучаете русские “идеологии" девятнадцатого и даже двадцатого веков, я думаю, вы в целом обнаружите, что самым трудным, самым парадоксальным и самым непривлекательным будет вывод, что наибольшим в них является та степень страсти и энтузиазма, с которой некоторые русские любой ценой привержены им...» [148].

Иными словами, русский интеллигент способен действовать в соответствии с логически выведенной истиной, даже если она вредит кому-либо, включая тех, кто ее вывел! Как мы видели выше, любимый Берлиным Герцен приводит в качестве примера сибирскую ссылку.

Берлин тоже приводит пример, а именно странное поведение критика Виссариона Белинского в период его примирения с действительностью (1839-1840). Ничто не могло быть столь чуждо природе Белинского, борца против самодержавной власти и защитника всех попранных. Иначе говоря, ничего не могло быть более мазохистским для него лично:

«... Белинский гордился самой тяжестью цепей, которые он выбрал для себя, самой ограниченностью и темнотой, от которой он желал страдать; шок и отвращение его друзей были для него сами по себе свидетельством грандиозности, а потому величия и нравственной неизбежности жертвы» [149].

Наверное, наиболее красноречивым русским глашатаем идеи о мазохизме русской интеллигенции был писатель в критик Дмитрий Мережковский (1866-1941). В книге своих избранных работ под названием «Больная Россия» Мережковский настойчиво утверждает, что русские, особенно представители интеллигенции, рабы по натуре. Русские не могут быть «святыми», говорит он, без того, чтобы не быть рабами, ибо, когда они свободны, они грешны: «Во свободе — грешные, в рабстве — святые»; «Святая Русь — земля святых рабов» [150]. Мережковский выдвигает идею, со гласно которой бесчисленные восстания в русской истории никогда не добивались многого, так как повстанцы (Пугачев и его сподвижники, декабристы и пр.) всегда хотели потерпеть поражение. Длинная цепь русских восстаний характеризуется им как «вечный бунт вечных рабов» [151]. Останавливаясь на мемуарах известного крепостного, ставшего впоследствии цензором, — Александра Никитенко (1804-1877), Мережковский говорит: «Рабья книга о рабьей жизни. Писавший — раб вдвойне — по рождению и по призванию: крепостной и цензор...» [152].

Мережковский, писавший под влиянием Вячеслава Иванова, изображает

Перейти на страницу: