Таким образом, перед нами открывается панорама жизни вольного, демократически устроенного города, населенного грамотными людьми, знающими свое гражданское и человеческое достоинство. Городская среда была отлично подготовлена для восприятия самых передовых идей, которые зарождались и формировались в ее же недрах.
Точно так и искусство находило среди новгородцев глубокое понимание. Весь их быт был пронизан искусством: украшалась утварь, строились красивые жилища, хрустальные зерна осыпали убранство женщин, иллюминовались рукописи и даже одежда была затейливой и нарядной. Однажды рыбаки выловили в озере зеленый сафьяновый сапожок с загнутым носком и прихотливо выгнутым высоким каблучком. Долгое время сапожок считали поздней подделкой, пока не нашли в одной из былин его цветистое описание.
Экономический расцвет Новгорода способствовал тому, что к строительству монументальных сооружений были привлечены новые слои общества. Бояре и посадники, выросшие из состоятельных горожан, хранили еще животворную инерцию своей среды, им ближе был конкретно-жизненный мир, чем отвлеченные схоластические идеи. Это жизнелюбивое мироощущение не могло не сказаться на характере новых зданий, лучше всяких слов повествующих о нравственном облике и пристрастиях их создателей, как именитых заказчиков, так и талантливых зодчих.
По всему городу, на левой и правой стороне реки церкви возводили разные люди. Они тем и творили благочестивое дело, и утешали свою гордыню, и руководствовались практическими целями — в каменном подцерковье часто хранились товары, а в тайниках стен — казна. Храмы строили и разбогатевшие московские гости, такие, как Иван Сырков или Василий Никитич Тараканов, и новгородский боярин Онцифор Жабин, и посадник Семен Андреевич с матерью своей Натальей.
Семен Андреевич поставил церковь в честь Федора Стратилата на Плотницком ручье, постепенно сменившем название на Федоровский. Цекровь Федора Стратилата знаменовала собой утверждение нового стиля. Квадратный в плане, четырехстолпный кубический храм удивительно строен и пропорционален. Расчлененные лопатками стены завершаются плоскими арками, круто взбегающими вверх, где над высокой трехлопастной кровлей поднимается глава.
Церковь Федора Стратилата знаменита своими росписями. В полусумраке трудно разобрать на стенах высветлившиеся от времени и солей блеклые фрески, но увлекательно ходить по каменным плиткам пола, подниматься на хоры и лазить по сооруженным под куполом временным деревянным мосткам. В углу стоят черные юпитеры — только что здесь снимали фрески для документального фильма, и освещенные сильными лампами старые краски, никогда дотоле не знавшие иного света, кроме мерцания лампад и свечей, говорят, горели празднично и ярко. Уменьшение размеров новгородских храмов четырнадцатого века отнюдь не означает утрату былой монументальности. Вовсе нет! И это особенно чувствуешь рядом с собором Спаса Преображения на Ильине улице. Тут дело, по-видимому, в чудесном изменении пропорций. Вместе с большей компактностью объемов здания несколько удлинились в высоту, получили более четкое архитектоническое распределение масс. И вместе с тем новгородская архитектура четырнадцатого века обретает особенную скульптурную мягкость, пластичность. Да, пластичность — я совершенно сознательно приберегал это слово в течение всего рассказа, ибо здесь оно особенно уместно. Грубо отесанные большие плиты известняка и ракушечника, укладывавшиеся в стены, создавали ту неповторимую лепную пластику, которую так тщатся воскресить реставраторы при восстановлении древних зданий.
Пластика стен стала более ощутимой при общем уменьшении их площади. Небольшой и стройный храм Спаса кажется не выстроенным, а любовно вылепленным руками мастеров. Это чувственное восприятие формы особенно сильно, когда смотришь на освещенную солнцем церковь с востока. Здесь более всего впечатляет мягкая округлость опущенной до половины стены абсиды. Плавные линии волной поднимаются кверху, ожерельем обегая нетронутую белизну барабана.
От прозрачных теней летящих облаков на стенах выступают впадинки ниш, тяги и валики, «бровки» над окнами, свободно свисающие арочки фриза. Вместе с поклонными и обетными крестами, вставленными без всякой системы в толщу стен, они дают почувствовать массивность материала. Спас на Ильине декорирован еще более щедро, чем Федор Стратилат. Украшений так много, что невольно рождается впечатление не углубленного рельефа, а играющего светотенью объемного горельефа. Это неожиданное впечатление утверждает одновременно с ощущением пластической массивности здания его разумную тектонику, так как отделяет несущие плоскости от их скульптурного убранства.
Церковь Спаса Преображения хранит фрески Феофана Грека. Если повезет и вам разрешат по шатким мосткам подняться под самый купол церкви, вас ожидает зрелище непередаваемой силы. В цилиндрическом пространстве барабана, освещенного полосами света, падающего из узких окон, вас со всех сторон обступят огромные фигуры пророков. Кажется, что до них можно дотянуться рукой, так они близко. Гиганты словно приближаются из коричнево-фиолетового марева и смотрят прямо на тебя молчаливо и требовательно. Суровы и в то же время страстны их лица, в них не найти отрешенного спокойствия, они — само воплощение смятенного и ищущего духа. И ты перед ними кажешься маленьким, ничтожным, погрязшим в мирской скверне и суете. Они зовут тебя вступить в борьбу с самым страшным твоим врагом — самим собой, очиститься, добиться совершенства и тем приобщиться к святой тайне.
Феофан Грек был уже известным художником, когда приехал в Россию из Царьграда. Византия дряхлела в плену схоластических догм. И те, кому тесны были рамки средневековья, кто почуял тревожный и радостный зов Возрождения, покидали ее пределы в поисках духовной свободы. Одним из таких высоких и беспокойных талантов и был Феофан Грек. Он уже расписывал храмы Константинополя, Халкидона и греческой колонии Кафы, нынешней Феодосии. Но ищущего славы и свободы грека привлек богатый и вольный Новгород, достигший в ту пору своего расцвета. Завершил же свои дни художник в великокняжеской Москве. Феофан Грек был личностью незаурядной, истинным гражданином нового времени. Недаром его сравнивают с выдающимися мастерами Ренессанса, отличавшимися свободомыслием. «Когда я жил в Москве, — пишет Епифаний Премудрый, коротко знавший художника, — так был в живых преславный мудрец, философ зело хитрый, Феофан родом грек. Книг изограф нарочитый и среди иконописцев изящный живописец, который собственной рукой расписал много различных — пожалуй, более сорока — церквей каменных… Когда он все это изображал или писал, никто не видел, чтобы он когда-либо взирал на образцы, как делают некоторые наши иконописцы, которые в недоуменных случаях, постоянно отвлекаясь, глядя туда и сюда, не столько писали красками, сколько смотрели на образцы; он же руками пишет роспись, а сам беспрестанно ходит, беседует с приходящими, а умом размышляет, что выше и что разумно, чувственными же очами разумными разумную видит доброту. …Сколько бы с ним кто ни беседовал, не мог не подивиться его разуму, его иносказаниям и его хитростному строению». Как удивительно емко это определение писателя пятнадцатого века: «…чувственными очами разумными разумную видит доброту!» В этой фразе и каждое отдельное