Я, разумеется, вовсе не собираюсь утверждать, что идею коллективизации Сталин вывел из идей Толстого. И уж совсем я далек оттого, чтобы объявить Толстого хоть в слабой степени ответственным за преступления сталинской политики раскрестьянивания. Однако именно Толстой, великий авторитет Толстого в какой-то мере определил приемлемость этого политического курса в глазах интеллигенции. Укрепил сознание моральной его оправданности.
Но речь я веду не о Толстом. И даже не о Столыпине.
Речь о том, что в «запасниках», которые так долго были для нас закрыты, отыщется немало вещей, имеющих отнюдь не только культурную и, так сказать, историческую ценность. Многое из того, что мы там обнаружим, окажется для нас жизненно важным, насущно необходимым для сегодняшнего, сиюминутного нашего бытия, для верного понимания тех жгучих, неотложных, к горлу подступивших проблем, от решения которых прямо зависит не только наша жизнь, по и жизнь наших детей, внуков.
Культура не музей. Она — проявление жизни. Пытаясь втиснуть в какие-то заранее заданные рамки искусство, или литературу, или философию, или политическую экономию, мы не просто ущемляем некое абстрактное наше «культурное достояние», по тем самым калечим и уродуем саму жизнь.
У А.К. Толстого, которого я тут уже цитировал, есть грустная сказочка о государе Петре Алексеевиче, заварившем великую историческую кашу. Завершается она таким ироническим диалогом:
— Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет крутенька?
— Крутенька, матушка, крутенька.
Крутенька, сударыня, крутенька!
— Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет солона?
— Солона, матушка, солона.
Солона, сударыня, солона!
— Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А кто ж будет ее расхлебывать?
— Детушки, матушка, детушки,
Детушки, сударыня, детушки!
Вот мы с вами и есть те самые «детушки», которым выпало расхлебывать эту кашу. Но, чтобы расхлебать ее, надо точно знать, кто, когда, где и сколько «пересолил». И ясно понимать, что заваривалась эта каша отнюдь не в 1917 году, как наивно думают некоторые.

О МОЛЧАЛЬНИКАХ И ПЕРВЫХ УЧЕНИКАХ
1
Без малого четверть века тому назад, заключая шестую книгу своих мемуаров «Люди, годы, жизнь», Илья Эренбург признался, что никогда не любил Сталина, никогда не верил, что Бухарин, Мейерхольд, Бабель — предатели.
Зная и понимая многое, он тем не менее молчал. Почему? Этот вопрос требовал ответа, и Эренбург в меру сил и тогдашних цензурных условий попытался на него ответить:
Почему я не написал в Париже «Не могу молчать?» Ведь «Последние новости» или «Тан» охотно опубликовали бы такую статью…
Да, я знал о многих преступлениях, но пресечь их было не в моих силах. Да о чем тут говорить: пресечь преступления не могли и люди куда более влиятельные, куда более осведомленные.
Никогда в своей жизни я не считал молчание добродетелью, и, рассказывая в этой книге о себе, о моих друзьях, я признавался, как трудно было порой молчать…
Молчание было для меня не культом, а проклятием…
Эта робкая попытка объясниться вызвала бурю гражданского негодования. Особенно неистовствовал очень известный в те годы, а ныне почти совсем забытый критик В. Ермилов. Он разразился статьей, смысл которой сводился к злорадным риторическим вопросам:
— А-а, вы, значит, понимали, что происходит? Так какое же право вы имели молчать! Мы-то о сталинских преступлениях знать не знали и ведать не ведали! Мы любили Сталина, верили ему! Мы молчали, потому что ничего не понимали. Да, мы были слепыми, наивными. Но мы были искренни. А вы, стало быть, всю жизнь лицемерили? Кривили душой?!
Особая пикантность ситуации состояла в том, что все отлично знали цену Ермилову. Ни для кого не было секретом, что он был одним из самых выдающихся лицемеров и приспособленцев минувшей эпохи. Поэтому вскоре после появления его статьи родилась и повсеместно повторялась эпиграмма:
Один — молчал,
Другой — стучал.
При всем своем лаконизме эпиграмма эта исчерпывающе выразила самую суть коллизии. Она, что называется, закрыла эту тему.
Тогда казалось, что навсегда.
Но вот сейчас, почти четверть века спустя, спор этот вспыхнул вновь, с невиданной прежде страстью.
Я имею в виду статью В. Солоухина «Пора объясниться» в «Советской культуре», вызвавшую бурный поток самых разнообразных писательских и читательских откликов.
Статья Солоухина была ответом на письмо читательницы, упрекнувшей его в том, что он, участвовавший когда-то в травле Пастернака, ныне как ни в чем не бывало выступает на пастернаковских вечерах, читает наизусть стихи некогда проклинаемого им поэта и даже не считает нужным сказать хоть несколько слов о своей вине перед ним.
— Да, — согласился Солоухин. — Действительно не считаю.
И так объяснял свою ПОЗИЦИЮ:
Не потому, что я тогда, выступая, был уж очень умен и хорош, а потому, что не чувствую за собой особенного греха.
Не чувствует же он за собой особенного греха потому, что такое тогда было время.
Ну, не хочет Солоухин «отмываться» и каяться — и не надо!
Когда-то один из партнеров Маяковского по карточному столу шутя предложил ему сжульничать.
— Если к нолю подставить спереди палочку, выйдет десять, — сказал он.
— Ну да, — мрачно возразил Маяковский. — А потом так всю жизнь с палочкой и ходи.
Если Солоухину нравится всю оставшуюся жизнь ходить с этой самой «палочкой», пусть ходит. В конце концов, это его личное дело. И, вероятно, его попытки объясниться не вызвали бы такой бури, если бы он этим и ограничился. Но он не только оборонялся. Он нападал:
Боков там был (это я называю наиболее страстных почитателей Пастернака), сверстники и друзья Пастернака там были. Антокольский, Инбер, Сельвинский, Кирсанов, Алигер, Катаев, Анатолий Рыбаков, Шатров, А. Бек, Трифонов, Тендряков, Паустовский, Бакланов, Елизар Мальцев, Виктор Шкловский, Маршак, Тихонов, Щипачев, Наровчатов, Луконин, Светлов, Межиров — все там были. Все должны были быть…
Выпишу из Вениамина Каверина: «Я не пошел на это собрание, сказался больным, и жена твердо разговаривала с оргсекретарем Воронковым, который дважды звонил и требовал, чтобы я приехал. Как это бывало уже не раз, я «храбро» спрятался. Теперь, когда я думаю об этом, я испытываю чувство стыда. Надо было поехать и проголосовать против…»
Да если бы мне (теперь) сказали, что будут исключать