Поэтому шли не по тропе, а рядом. Где по сыпухе, где через кусты, где цепляясь руками за камни и корни.
Сразу стало тяжелее. Если раньше тропа, проходящая мимо кишлака, хоть как-то вела, то теперь каждый шаг приходилось выбирать самому. Под ботинком то съезжал мелкий щебень, то вдруг оказывалась пустота, то острый камень больно бил в подошву. ПКМ на груди тянул вниз, саперная лопатка цеплялся за ветки, РД всё время норовил перевесить назад.
Но странное дело — после того кишлака я действительно почувствовал себя лучше. Грудь, которая ещё час назад ныла на каждом вдохе, почти не беспокоила. Дышать, конечно, было тяжело, но уже не так, чтобы хотелось лечь и сдохнуть. Ноги тоже работали ровно. Организм, видно, окончательно понял, что выбора ему не дают, и перестал ныть.
Я даже поймал себя на мысли, что иду сейчас увереннее, чем в самом начале выхода. Наверное, человек ко всему привыкает. Даже к перспективе навернуться с горы ночью.
Склон справа нависал почти стеной. Колючий кустарник цеплял за плечи, царапал кисти. Слева, наоборот, темнела пустота. Конечно не пропасть, но настолько крутой спуск, что его было вполне достаточно, чтобы если поскользнёшься — катиться долго, шумно и, скорее всего, с концами. Поэтому вся колонна шла каким-то странным полубоком. Каждый старался держаться ближе к скале, почти прижимаясь к ней плечом.
Иногда кто-то впереди срывал камень. Тот сначала тихо щёлкал по уступам, потом вдруг с глухим стуком уходил вниз, и все замирали, слушая — не разнесётся ли звук слишком далеко.
Ночь в горах вообще обманчивая. Днём кажется — ну ударился камень о камень, что такого? Почти не слышно. А ночью любой шорох слышен так, будто ты в пустой комнате ложкой по тазу ударил.
Подъём становился всё круче. Минут через десять я уже шёл, уткнувшись взглядом в ботинки впередиидущего. Смотреть по сторонам не хотелось — только лишний раз увидишь, сколько ещё вверх. Главное правило любого длинного подъёма я понял быстро: не поднимать голову без необходимости. Увидишь всю эту бесконечную змею серпантина — и морально сдохнешь раньше, чем физически.
Сопение вокруг стало громче. Ремень ПКМ впивался в шею, я вспотел под бушлатом, будто сейчас была не январская ночь, а июльский полдень. Хотя воздух оставался ледяным. Самое мерзкое в горах — лицо и руки у тебя мерзнут, а спина под РД мокрая как после бани.
Через какое-то время Морозов поднял кулак. Все остановились. Я согнулся, упёр руки в колени, стараясь дышать тихо и глубоко.
— Не садиться, — почти беззвучно прошипел Морозов. — Сядешь — потом не встанешь.
Очень мудрое замечание. Особенно когда ноги уже напоминают две чужие деревянные палки.
Постояли секунд тридцать. Ровно столько, чтобы сердце перестало выскакивать через рот, и ровно недостаточно, чтобы действительно отдохнуть.
— Пошли.
И снова вверх. Серпантин делал петлю за петлёй. Иногда казалось, что мы уже прилично набрали высоту, но после очередного поворота выяснялось, что это была только первая ступенька из десятка. Я один раз всё-таки поднял голову и сразу пожалел. Где-то далеко наверху, почти у линии хребта, темнели крошечные фигуры головного дозора. То есть даже до них нам ещё пилить и пилить.
— Твою мать… — выдохнул я себе под нос.
— Серёгин! — Злым шёпотом одернул меня старлей — Заткнись!
А я и не собирался дальше ничего говорить. Дыхалки хватило только чтобы выругаться. Дальше шли молча. Медленно, упрямо, шаг за шагом. Десять-пятнадцать минут подъёма, потом короткая остановка на полминуты, максимум на минуту. Не столько отдых, сколько дать людям перевести дыхание в норму и головному дозору — осмотреть следующий участок.
Каждый такой привал выглядел одинаково. Морозов или Быков поднимали кулак — колонна замирала. Передние двое-трое расползались чуть выше и в стороны, припадали к камням, всматривались в склон, в гребень, в соседние распадки. Несколько секунд тишины. Потом один из них махал рукой — чисто. И снова:
— Пошли.
Никто не садился. Морозов был прав — сядешь на этих остановках, потом себя с земли не оторвёшь. Стояли, согнувшись под грузом, жадно хватая холодный воздух.
Я сначала считал такие привалы. После пятого сбился. Время в горах вообще течёт странно. Поднимались мы чуть более двух часов, а по ощущениям — прошла целая ночь и половина жизни.
Темнота вокруг понемногу начала редеть. Сначала просто исчезла чернильная густота неба. Оно стало серым, потом на востоке появилась узкая бледная полоска, будто кто-то ножом надрезал край мира и оттуда просачивался тусклый свет. Горы начали проявляться из мрака медленно, не сразу. Сначала — как смутные чёрные громады. Потом проступили контуры хребтов, один за другим, уходящие в даль. За ближним — ещё один, выше. За ним — третий. И так до самого горизонта. Каменные волны, застывшие навечно.
Когда стало светлее, я впервые толком увидел, куда мы вообще забрались. И невольно даже забыл на секунду, как мне тяжело. Это было… красиво. По-настоящему красиво.
Над дальними вершинами уже занимался рассвет. Снег там, наверху, лежал розоватый, блестящий, будто его слегка мазнули кровью и золотом. Ниже шли серые, фиолетовые и бурые склоны, изрезанные оврагами и каменными осыпями. Где-то торчали редкие тёмные деревья и кустарник, где-то склон был совсем голый. Воздух стал прозрачный до невозможности. Казалось, что соседний хребет рукой достанешь, хотя до него километров восемь, не меньше.
Внизу, далеко под нами, лежала долина у слияния рек Печ и Кунар, зажатая в узком и длинном ущелье. Тот самый кишлак, мимо которого мы ползли ночью, теперь казался игрушечным: несколько квадратных коробочек дувалов, тонкие струйки дыма, маленькие пятна садов. И база нашего отряда — как на ладони, во всех подробностях. С окрестных гор просматривалось всё: плац, казармы, вертолетная площадка, артиллерийские и зенитные позиции, окопы, посты охраны…
Серпантин, по которому мы шли, извивался вниз светлой ниткой, теряясь среди камней. Ещё дальше тянулись ленты рек — тускло-свинцовые в утреннем свете. И вокруг — ни одного признака нормальной человеческой жизни. Только камень, небо и тишина.
Такая тишина бывает, наверное, только в горах ранним утром. Даже ветер ещё не